Танго смерти | страница 4



При упоминании концлагерей у Давида дернулась щека.

— А какая твоя история? — спросил Генрих. — Хоть бы рассказал что-то, а то как воды в рот набрал.

— Не твое дело, пацан! — жестко сказал Саша. Генрих хотел было обидеться и даже открыл рот, чтобы что-то сказать, но наткнулся на бешеный взгляд поверх зажатых в руке карт и промолчал.

— Друзья, не ссорьтесь, — мягко попросил Давид. — Ведь нас ждет новая жизнь. Все, что было раньше, теперь неважно. Надо забыть это, как страшный сон. Этого не было, просто не было. Восемь червей!

Генрих обвел приятелей взглядом и подумал, что ничего о них, по сути, не знает. Вот Саша — про него известно только, что он был учителем немецкого в Киеве. Потом, вроде бы, воевал, хотя и об этом молчит. Внешность у него совсем не бравая — рост ниже среднего, худощавое телосложение. Если и воевал, то наверняка писарем при штабе. Давид — музыкант, со скрипкой не расстается, но ни разу ничего не сыграл. Не старый, на вид лет тридцати, а голова совсем седая. Мозес — чуть постарше Давида. Молчун, при разговоре никогда не смотрит в глаза, или опускает взгляд, или смотрит мимо, как будто смущается чего-то. О себе ни слова не рассказывает — ни чем занимался до войны, ни как уцелел. Но не трус — в лагере для перемещенных лиц, когда пять молодых румынских евреев уже было собрались выбить из Генриха дух, Мозес помог. Один румын случайно увидели у Генриха золотые часы, и пристал — обменяй, да обменяй. Взамен предлагал старые растоптанные ботинки. Естественно, Генрих его послал, причем в выражениях особо не стеснялся. Румын разозлился, позвал друзей. Дело шло к драке, точнее — к избиению, когда вмешался Мозес. Он услышал, как румыны кричат: «убить немца, убить белобрысую тварь», молча подошел и стал рядом. Все могло кончиться очень плохо — Генрих и сейчас, в свои почти девятнадцать, особой силой или ловкостью не отличался — длинный, тощий как жердь, с юношеским пушком на подбородке. А уж тогда-то, после голодных скитаний, вообще был — соплей перешибешь. И Мозес, хотя не атлет, а вышел — и здоровенные румыны попятились, не стали связываться.

А Саша смотрел на Генриха и видел того насквозь. Видел, как дуется, кусает губы от обиды мальчишка. Мальчишка, совсем мальчишка — Мишка, брат Саши, был бы таким же, если б дожил. Такой же яркий, талантливый. Английский учил, ходил в радиокружок во Дворце Пионеров. Саша вспомнил, как в январе 45-го после госпиталя вернулся в Киев. Он шел по Куреневке уверенной походкой и выпавший за ночь снег поскрипывал в такт новеньким хромовым сапогам. В новеньком полушубке, с тяжелым вещмешком за плечами, Саша приехал домой с подарками. Старшина, орденоносец, разведчик, он по пути в Киев мечтал, как постучится в знакомую дверь с облупившейся зеленой краской и табличкой. Табличку с надписью «семья Лурье» Саша собственноручно сделал в детстве, когда увлекался выжиганием. Он представлял, как зайдет в комнату, как обнимет маму, свою любимую маму. Как мама, украдкой вытирая слезу на морщинистой и такой родной щеке, будет хлопотать, собирая на стол. А он, чинно поздоровавшись с отцом, сядет за стол, закурит лен-лизовскую американскую сигарету, в первый раз не опасаясь получить за это по шее. И будет допоздна рассказывать о том, где побывал, что видел, как отступал в 42-м в излучине Дона и как мерз в Сталинграде. Как Мишка с завистью будет смотреть на орден Славы, медаль «За отвагу» и две нашивки за тяжелые ранения. Но вышло иначе…