Жалитвослов | страница 11



Одинцов промолчал.

— Вольничает, да? — не удержавшись, съязвил Карташев.

— Да, — уронил Одинцов, и ответ его потонул в шуме аплодисментов — Саша закончил. Дождавшись, когда шум стихнет, Одинцов произнес: — Непонятно, что ты в нем нашел.

— Интересный материал. Неординарный взгляд. Отличная тема.

— Ошалели они там, на Западе, — сказал Одинцов. — И ты туда же.

— У нас тоже такие работы есть. О своих даже не говорю.

— У нас не так, — сказал Одинцов. — У нас меру знают. А здесь — хиханьки да хаханьки. Внутри. Что еще хуже. Он шута возводит в ранг черт-те знает кого. Я понимаю, свободное волеизъявление…

— Да не понимаешь ты ни черта, — вдруг сказал Карташев. Одинцов замолчал. Недалеко от них Саше задавали вопрос, смысла которого Карташев даже не уяснил. — Свобода!..

— Да, свобода, — сказал вдруг Одинцов и посмотрел Карташеву прямо в глаза. — Я знаю, что это такое. Побольше вашего знаю. Но должны же быть пределы, Миша. Я сейчас не о Боделе. Вообще.

— Пределы свободе?

— Предел всему, — сказал Одинцов. — Всему.

Как всегда, в речах его было не разобраться, и сам он даже не давал себе труда быть собеседнику понятным. Возможно, он даже говорил на другую тему. Шут его разберет, подумал Карташев не без юмора. Вольному воля.

Саше еще задавали из зала вопросы, а Карташев, прижав портфель к животу, уже пробирался к выходу. Чувствовал он при этом какую-то непонятную обиду — на Сашу за то, что он защищал диссертацию о Целестине, когда есть Бонифаций, на Одинцова за то, что вообще. Да и на себя тоже — за несобранность, за рассеянность.

Но в машине эта обида куда-то испарилась. Карташев был по характеру человеком отходчивым, тем более, что предстояло ему приятное — вечером шел он на спектакль, где главную роль исполнял Гераскин. Появился этот актер совсем недавно. Писали, что его пригласили из какого-то областного театра. И хотя исполнял он обычно комические роли, на комика он был совсем не похож. Карташев видел его на сцене дважды и всякий раз поражался тому, насколько не соответствует внешность Гераскина ролям, им исполняемым. На сцене он, ясно, преображался, актер он был замечательный, и этой разницы между внешностью и ролью уже не чувствовалось. Но, выходя на аплодисменты, он уже выглядел на сцене лишним. Он был скорее похож на постановщика — высокий, сутуловатый, с копной очень черных волос, с длинным умным, язвительным лицом. Особенно замечателен был его рот, длинный и тонкий, вечно готовый сложиться в усмешку. От такого человека ждешь укола, насмешливого словца, саркастического замечания, — но в интервью и в нечастых телевизионных выступлениях от Гераскина, напротив, веяло какой-то задумчивостью, меланхолией, публика с удивлением узнавала, что, несмотря на занятость, на гастроли, он находит время читать и хочет снять фильм о Паскале. Все в нем было построено на несоответствиях — внешности и внутреннего мира, выбранного амплуа и самоощущения, фамилии и внешности. Он был уже не молод, в прошлом году ему исполнилось сорок. Видимо, он хорошо знал нужду, переезды, запои, — но все это оставалось за скобками, потому что он никогда об этом не говорил. От актера не ждешь философствования, да Гераскин и не философствовал, — однако всем своим видом и высказываниями наводил на мысль о многом знании, о таком, что ему одному ведомо и чего не выскажешь обыкновенными словами. Видимо, поэтому в каждом его интервью присутствовала недосказанность, он словно намеревался сказать многое, но так и бросал на полуслове, отчаявшись. Его интервью были одно сплошное многоточие.