Ленинградские тетради Алексея Дубравина | страница 51



Нивесть откуда приходит, начинает носиться в голове мотив озорной горячей песни:

Можно галстук носить очень яркий
И вздыхать всю весну на луну…

Песня захватила меня. Вспоминаю слова. Они сами собой нанизываются одно на другое, манят в иной мир, воскрешают в памяти Сосновку.

Как же так — на луну
И вздыхать всю весну?
Почему, растолкуйте вы мне…

Это как в детстве: хочешь уснуть, а тебе, как нарочно, мерещатся серые волки. Считай до ста, и волки уйдут. Хорошая была песня. Ее распевали старики и дети. Мы пели ее в школе, на крутом берегу Оки. Эх, Сосновка, родная Сосновка!..

Вдруг что-то обломилось и страшно зашумело. Жалобно звенит и скрежещет стекло. Дом валится, еще миг — и рухнет. Лежу ни жив, ни мертв. Вот она, проклятая! Но почему же так медленно? С быстротой электрического тока бегут обрывки мыслей. «Тяжелая… Последняя… В кабинет полковника… К счастью, он в дивизионе… Ниже — столовая, там — Маша… Добрая, чуткая Маша… Смешная в солдатской шинели… Но как все-таки долго не рвется!..» Перевожу дыхание, открываю глаза, вытираю пот. Странно тихо вокруг. Холодно. Бьет озноб. Под шапкой набухают ручьи. «Эх, Маша! Неужели… — Взрыв! — Ну, все кончено!»

…В тот миг, помню, дрогнуло, оторвалось и подпрыгнуло кверху жалкое пламя коптилки, чуть не погасло. Теперь горит ровно. На стенах и потолке — ни трещин, ни царапинки. И стекла не выбиты, не дует. Значит, рядом. Тогда — совсем рядом. Должно быть, в тот желтый дом на углу. Прочный был дом, крепче нашего… И опять завертелась, закружилась в голове шаловливая песня:

Можно быть очень важным ученым
И играть с пионером в лапту.
Как же так — вдруг в лапту,
Липы, клены цветут? —
Почему, растолкуйте вы мне…

Честное слово, более радостной песни я не знаю!

Дом стоит, коптилка разгорается, на Марсовом бодро хлопочут зенитки, и бомбы уже не ухают. Теперь можно спать, немедленно спать. А карту я напрасно скомкал. Когда-нибудь пригодится. Мало ли какая справка потребуется.

Спал как убитый. До часу ночи, говорят, длилась тревога, я ничего не слышал. Рано утром вышел во двор набрать в кружку снега. Пахнуло ветерком, и мне подумалось: никогда за все время войны не вставал так радостно, с чувством такого приятного облегчения.

Снег лежал черный и грязный. Я посмотрел вокруг, глазам представилась печальная картина. Треть соседнего здания была начисто срезана вчерашней крупной бомбой. Она прошла четыре этажа и взорвалась в подвале. В углу разбитой жилой квартиры второго этажа на остатках разрушенного пола чудом держался искалеченный рояль. Густая бело-розовая пыль покрывала его изломанную поверхность. Вниз свисали оборванные струны — они тоже были в пыли и напоминали заиндевевшие ветки плакучей березы. Внизу, в дымящейся груде кирпичных обломков, молча копались суровые люди. Они доставали сохранившиеся вещи, возможно, искали погибших. А ветер, такой ласковый и теплый, лениво перелистывал на куче мусора альбом с нотными знаками, быть может, клавир недописанной симфонии. В этом доме, говорили мне, жил и работал известный ленинградский композитор.