Ленинградские тетради Алексея Дубравина | страница 39
— Ну бог с тобой, Битюков. Если бы, по несчастью, на месте Михайлова оказался ты, мы бы тебя накормили. Так или нет, товарищи?
— Конечно. Ясное дело, накормили бы, — ответили солдаты.
А Михайлов вроде растерялся. Вопросительно глянув на сержанта, на меня, он нерешительно встал и возвратил куски хлеба солдатам, оставил себе только карасевскую половину пайки.
— Правильно делаешь, Михайлов, — одобрил Карасев.
В этот момент, украдкой поглядев вокруг помутневшими глазами, шумно завозился в углу Битюков. Он неуверенно отломил подгоревшую черствую корку, дрожащей рукой протянул ее Михайлову.
Михайлов отказался:
— Спасибо, старик, с меня хватит.
«Старик» благодарно глянул на Михайлова — точно не он, Битюков, а Михайлов предложил ему пожертвование — и тут же торопливо прилепил непринятую корку на прежнее место к мякишу.
После обеда Карасев мне сказал:
— Можете считать инцидент исчерпанным. Думаю, подобных «ЧП» в нашем расчете больше не случится.
Я с ним согласился. Назавтра, как уже сказано, комиссар Полянин устроил мне вдохновенный разнос.
Люди и вещи
Речь пойдет о блокадном рынке. Я попал туда не ради любопытства: при моей бестолковой каждодневной занятости любопытствовать было некогда. Комендант города выдал мне специальное разрешение на посещение рынка по просьбе командира полка, чтобы я, не приценяясь, ничего не покупая и не толкаясь в базарных рядах без нужды, тем не менее установил, не бывают ли здесь по утрам, в часы оживленной торговли, солдаты нашего полка: кое-кто предполагал, что бывают и украдкой от своих начальников покупают за хлеб и кусочки сахара табак и папиросы.
День был холодный, пасмурный, низкое мокрое небо не переставая слезилось противной финляндской изморосью. Пробирало до костей. Мои опухшие ноги едва передвигались, в тесных армейских сапогах они в последнее время чувствовали себя неуютно.
Рынок открылся неожиданно, только я свернул за угол улицы. В лабиринтах моей памяти еще жили яркие картины веселых довоенных базаров с их цветастой ярмарочной пестротой, непринужденностью, бодрой суетой и многоголосым шумом. Здесь ничего подобного не было. Не было пестроты — худые, черные, высохшие люди были одеты в одежды унылого серого тона, под цвет ленинградского неба; не было привычной базарной суеты — люди стояли недвижно, словно застывшие мумии, либо осторожно, чтобы не упасть на льду, переминались с ноги на ногу; не было никакого шума — лишь изредка раздавались короткие негромкие реплики, и все замолкало снова. Дистрофическая скованность многоликой массы людей действовала как-то удручающе.