Ленинградские тетради Алексея Дубравина | страница 29



— Слыхал? — вскрикнул Юрий. — Бегу! На самом видном месте напечатаем. Какой материал! А тебя я найду, Алеша. Координаты неподвижны? Найду в полтора-два счета!

Мы распрощались, и Юрка тотчас канул в темноту.

Бывают, бывают и в будни пресветлые праздники. Чаще всего — когда их не ждешь.

Под стук метронома

Глухая ноябрьская полночь. Тихо стучит метроном. Чего только не вспомнишь в такую вот длинную ночь под стук бесстрастного хронометра!.. Лежу больше часа в холодной постели, медленно перебираю мысли.

В последние дни мы уже не думаем о Ленинграде. За Ленинград — не страшно. Верно, мы окружены теперь и ежедневно нас обстреливают немцы, а по вечерам летают их бомбардировщики; верно, начались жестокие морозы и снизили норму питания; даже табак повсюду теперь кончился и люди постепенно стали пухнуть от недоедания, — но всем хорошо известно, что Ленинград стоит и будет стоять неколебимо. Но как там Москва, родная Москва, столица Союза и мать городов России? Ужели случится невозможное? Я не знаю Москвы, был в ней лишь сутки, проездом в Ленинград. Но разве обязательно знать ее воочию, видеть ее улицы, Кремль, Красную площадь, мавзолей, чтобы понимать, какое она место занимает в сердце? На днях в полку проводили митинги, обсуждали письмо к защитникам столицы. Полянин, как всегда, держался официально, а я вдруг почувствовал ноющую боль в груди, и мне захотелось хоть на день, хоть на несколько часов перенестись в Москву и своими глазами убедиться, что дело там не так уж безнадежно, как представляется издалека, и пусть что угодно будет с Ленинградом (только, понятно, не капитуляция), лишь бы Москва оставалась Москвой. Точно так же, помню, воспринял я однажды телеграмму о болезни матери. «Мама опасно больна, приезжай», — сообщала соседка. Пока собирался и ехал, все время твердил про себя, стараясь прогнать неприятные мысли: согласен, твердил, на любые жертвы, только б напрасной оказалась тревога. К счастью, мать тогда поправилась, я застал ее в больнице уже выздоравливавшей.

Устоит ли Москва?

Второй час ночи, стучит метроном, а в мозгу у меня, словно заклинание, пульсирует настойчивая фраза: «Пусть не случится. Пусть не случится. Самое страшное пусть не случится…»

Потом я думаю о людях — они изменились в последнее время, стали молчаливыми, строгими, суровыми. Иные замкнулись, а прежние острословы, болтуны и балагуры, словно по команде, внезапно посерьезнели. Какими заботами живут эти люди? Теперь стали поговаривать (чаще других говорит Полянин): блокада вошла, мол, в привычку. Не знаю, что хорошо тут, что плохо. Хорошо, что не нужно лишний раз тревожиться, не надо много думать: все взвешено, все размерено. Придет час обеда — дадут твою порцию супа; объявят тревогу — полезай в убежище; вечером сдавай, утром выбирай аэростаты, ставь их на бивак и честно отдыхай до очередной побудки. Не мудро и просто. А плохо? По-моему, это наказание — безропотно подчиняться жестокой необходимости и жить лишь заботами докучной повседневности. К высокому будто никто не стремится. А можно ли человеку без высоких помыслов? Коммунисты по-прежнему с живым интересом обсудят любой политический вопрос и настойчиво будут говорить с солдатами о положении дел, роли Ленинграда и обязанностях службы. На то они и коммунисты — удивительно трезвый народ… Но я тоже, видимо, меняюсь. С некоторых пор замечаю за собой странную склонность к нелицеприятным спорам — спорам с самим же собою. Будто где-то во мне живет теперь новый субъект, и он, этот новый для меня Дубравин (Дубравин ли? — вот нерешенный вопрос!), нередко сеет смуту. Правда, я не всегда ощущаю в себе этого пришельца, но часто, надо согласиться, он мешает думать, сбивает на ложную дорогу. Пока я не знаю, какая метаморфоза произошла, но она произошла, — прежде я чувствовал себя уверенней.