Семь месяцев саксофона | страница 21



В раскрытую дверь проходной виден кусочек двора и три скамейки. Достаю карандаш.

На траве, прижавшись спиной к дереву, сидит г-н Рудерман; он постоянно сосредоточен на идее истребления цветных бабочек, отчего его лицо искажено судорогой поиска.

– Зачем бабочек губить? – как-то спросил я.

– Это необходимо! – ответил Рудерман. – Разве не понятно?

Вожу по листу бумаги карандашом – у Рудермана замечательное лицо.

– Ловко, – говорит Зина, указывая на лист. – Ловко.

– Практикуюсь, – говорю я, – набираюсь опыта…

– Портрет Рудермана – это то, что тебе надо?

– Пока – то…

Зина молча поворачивает лицо к дороге, уводящей из Беер-Якова.

– Дежурство прошло нормально? – спрашиваю.

В ответ Зина что-то напевает.

– Что это?

– Русская песня «Когда я на почте служил ямщиком», – смеётся Зина.

– Ещё! – прошу я. – Спой ещё.

Зина улыбается, а глаза грустные.

– Что означает «когда я на почте служил» – понимаю, но что означает «ямщиком»? На нашей почте такой должности не было…

Зина резко вскидывает голову и смотрит на меня в упор.

– Пытаешься стать художником? – спрашивает она.

– Пытаюсь жить, – говорю я.

– Жить?

– Только, ради бога, не спрашивай, что это означает.

– Не буду, – глаза Зины смотрят чуть растерянно.

«Кажется, я ещё не влюбился, – решаю я. – То есть, ни к чему об этом думать, если пока ещё…»

– Сбежать бы куда-нибудь, – говорю я и слышу, как стучит моё сердце. – Тебе не хочется?

– Ещё как!

– Правда? – стараюсь говорить весело, но получается сдавленно, будто меня тянут под воду.

– Ещё как хочется, – повторяет Зина.

– Освобожусь в десять, и можно будет поехать к морю, чтобы послушать, как бегают волны. Так, как бегают волны, никто в мире бегать не умеет.

Смотрю, как Зина уходит.

Мой сменщик Рахман приходит ровно в десять.

***

Опустив в «фиате» боковое стекло, вдыхаю тепло ночи и, включив приёмник, ловлю бодрящий шёпот саксофона.

Месяц четвертый

Первая женщина, в которую я влюбился, была арабка из Лода. Ей было за пятьдесят, но для меня её возраст существенного значения не имел, так как мне было около двенадцати.

По утрам арабка появлялась на нашей улице с тележкой, груженной дынями, и оставалась на тротуаре до наступления темноты; я трепетно разглядывал её груди, которые каждая были величиной с супную кастрюлю; и были они не круглые, а квадратные, и находились не там, где у других женщин, а прямо на животе. Груди арабки приводили меня в мучительное состояние, и по ночам мне снилось, что они колышутся на моих дрожащих от возбуждения коленях, а я заботливой рукой отгоняю наглую муху, которая норовит разместиться именно на том, что волнует меня больше всего на свете.