Инвалид детства | страница 39



          — Грешен! — говорил он сокрушенно старцу. — Возымел мечту самому сделаться батюшкой! — И застенчиво опускал голову.

          «Ересь! — повторяла про себя Ирина, вытирая ноги о скомканную на пороге тряпку и проходя в избу. — Чушь и ересь!»

          Она промерзла до костей, но не чувствовала холода — все в ней кипело от негодования.

          ...Они возвращались с Пелагеей из церкви. Ледяной ветер не переставал дуть в лицо, хотя, казалось, они только и делали, что куда-то сворачивали, словно нарочно запутывали следы и уходили от слежки: закоулками, пустырями, непролазными стройками, проходными дворами, между сараев и заборов, палисадников и собачьих будок. У Ирины леденели ступни в легких сафьяновых сапожках, но ей приходилось замедлять шаг, потому что старуха еле-еле плелась по рытвинам и колдобинам.

          — И правильно, — сказала наконец Пелагея, морщась от резкого ветра, — правильно, что сына своего у своей юбки не держишь. А захочет тебя увидеть — так сам и приедет. А то — что ты его смущать приехала, что ли?

          — Почему смущать? — удивилась Ирина.

          — Так ведь они, когда монашество принимают, от всего кровного и родного отрекаются, от всего тленного да земного, потому как принимают ангельский образ. И от братьев, и от сестер, и от отца с матерью. А так — он живет тут без тебя, дом уж небось и забывать стал, а тут ты как напоминание. Искушение одно!

          — Как это — отрекаются? — возмутилась Ирина. — Да что же за ересь-то такая — от матери отрекаться! Кто это все придумал? Ну я понимаю — бывают какие-то исключительные случаи, когда мать уж совсем неблаговидная, а если такая, которую сам Бог любит...

          — Да во имя Христа и отрекаются! — почти пропищала Пелагея. — Как Он сам заповедовал, помнишь, в Евангелии — «враги человеку домашние его». И еще — «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня, и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня»...

          Она хотела было удалиться в комнатку за занавеской, чтобы до Сашиного прихода допить до дна откупоренное и уже пригубленное ею словесное зелье, которое действовало на нее самым изнуряющим образом.

          «Это же надо, — думала она, — до чего только не додумаются эти жалкие, никем не любимые, никому не нужные люди, которым нигде нет места, кроме как здесь, на задворках мира и истории, среди этой помоечной утвари. Так вот на чем они держатся! А ведь я предупреждала! Так вот что они выдумали себе в утешение — равенство, беспощадное равенство: они захотели, чтобы все стали такими, как они! А если ты красив, если ты любим, богат дарованиями, если ты бережно вскормлен, взлелеян, воспитан миром, они потребуют от тебя — отрекись, стань, как мы! И если у нас ничего нет в этой жизни — пусть и у тебя ничего не будет! А иначе — прочь от врат вечности, ибо мы, мы, сирые да никчемные, стоим на страже и никого не пускаем. Мы — нищие да увечные — узурпировали ее! Плати нам за вход удачей, родством, талантом — ну тогда мы еще посмотрим, еще поторгуемся!»