Мой дворец | страница 17
Случаются такие дни, когда в сердце поселяется холодная каменная тяжесть, весь мир и все люди кажутся чуждыми, а ты сам себе – калекой, раздавленным червем. Это может продолжаться день, два, неделю… Только, слава Богу, всё в этой земной жизни кончается, и наступает утро, полное света и радости. Однажды, после череды тёмных дней воссияло солнце, я вышел из дому, оглянулся и вдруг понял нечто важное: мне очень интересны люди, птицы, кошки, собаки, муравьи, букашки, деревья, кусты, цветы, облака, река, дома, улицы. Вдруг открылись засовы, упали цепи, разорвалась паутина, распахнулась дверь – и в сердце ворвался огромный мир. Он обступил меня, окружил, затопил до краев, оглушил разноголосицей. В тот миг я ощутил острую потребность рассмотреть его и старательно описать чернильными линиями по белой бумаге, но именно так, чтобы показать сначала себе, потом близким, а после, может быть, и ему самому, как он все-таки прекрасен.
Однажды я наблюдал, как на вокзале прямо на сиденье в зале ожидания мать пеленала отчаянно орущего ребенка. Младенец, казалось, по самые уши был испачкан собственными нечистотами, его крошечное личико искривилось от крика и стало ужасным, но мать шептала ему нежные слова, ловко вытирая тельце салфетками с лосьоном, сменила пеленки, а напоследок полюбовалась чистым, улыбающимся ребенком. Вот оно! Мы все для Бога, как грязные дети для матери. Красота человека существует под слоем грязи, но Бог непрестанно очищает нас, чтобы всё лучшее в нас засияло святостью.
Как можно самое важное открытие в моей жизни обойти молчанием! Необходимо об этом рассказать моему человечеству, моей вселенной, малой и большой, уродливой и прекрасной – обрадовать, поделиться надеждой!
Тогда меня познакомили с поэтом. Поначалу-то он мне не понравился, скорей всего тем, что считался модным, «культовым»; мне он показался самодовольным. Но вот однажды ночью он вошел в мой дом. У него сломалась машина, его ограбили, отняли телефон, а мой дом оказался рядом. По грязи, под проливным дождем, обиженный и оскорбленный, без тени самодовольства, тихо вошел он в мой дом. На кухне я постелил ему на диване, сварил горячий глинтвейн, нарезал бутербродов, и мы с ним проговорили до утра. Он рассказал о скитаниях, годах ссылки за тунеядство, вынужденной эмиграции. Годы одиночества с непрестанной болью в сердце – вот, что из банального рифмоплёта сделало его настоящим поэтом. Я смотрел на его усталое лицо в глубоких морщинах и понял одно – он за всю ночь не сказал ни слова осуждения, ни слова обиды, наоборот – какая-то нечеловеческая благодарность к своим жестоким мучителям жила в нём и освещала его жизнь, его лицо, глаза.