Медный закат | страница 19
В назначенный час чилийка явилась. Я подивился — даже не думал, что режиссер так хорош собою. Одета была Патрисиа строго — черный жакет, черная юбка, как мне показалось, чрезмерной длины. Это была высокая девушка с высоким лбом, над ним возвышался черный учительский пучок, такой же строгий, как весь туалет. Крупное и ладное тело было на редкость соразмерно. Глаза — не под цвет одежды — синие, лицо же ее меня поразило своим сочетанием смуглости с бледностью. Носик был прям, а губы алы, с легкою полудетской припухлостью.
Мы пили кофе и разговаривали о пьесе, которую ей предложили поставить на сцене далекого города. По-русски она говорила уверенно, словарь оказался даже богат. Я это сказал ей, она зарделась.
— Тут, правда, есть свое объяснение.
Выяснилось, что молодой человек, избранный ею, ее сокурсник — мой соотечественник, он русский. Возможно, «Варшавская мелодия» еще и поэтому так близка ей.
Такие признания слышал я часто. У стольких соотчичей обнаруживалась вдруг встреченная то полька, то чешка, то немка из Германии Ульбрихта. Возможно, в подобных сопоставлениях таился секрет успеха пьесы. Именно так я его объяснял — эта слепая любовь к иноземке, которая здесь оказалась на грани почти государственного преступления, и, вместе с тем, хрупкое прикосновение к широкому запрещенному миру, любовь, похожая на прозрение, на столь желанный глоток свободы.
Однако впоследствии, когда пьеса пересекла границы отечества, игралась едва ли не в каждой стране, я понял, что тема универсальней, что это не просто одна история о нашем советском человеке на рандеву, о том, как держава или, еще точней, сверхдержава катком раздавила и всмятку расплющила и чувство, и надежду, и счастье, напомнив, что человек — ничто и двое людей — ничто, прах, пепел, что есть лишь один молох государства. Нет, дело еще страшней и горше. Везде на земле, на всем этом острове, со всех сторон окруженном Вселенной, под Млечным Путем, под Южным Крестом, под медленным Северным сиянием, любовь неизменно инопланетна, всегда не ко времени и не к месту, везде не своя и не ко двору, повсюду в ее дрожащем голосе слышны и несбыточность и обреченность.
Патрисиа спросила меня, как, отчего возникла потребность однажды, без длительной подготовки, вдруг приковать себя к столу и в две недели выплеснуть пьесу — история быстрого рождения этого странного ноктюрна была тогда хорошо известна, а театральной молодежи, студентам-гитисянам, тем более.