Корень мандрагоры | страница 95



Поезд наконец замер. За окном ветер раскачивал металлический конус фонаря, и тот выписывал лучом рваные узоры. Перрон отсутствовал. Никто с поезда не сходил, никто не садился. По крайней мере, в поле моей видимости я не заметил ни одного человека. Метрах в двадцати от первого фонарного столба стоял еще один, только тот фонарь был закреплен жестко, а потому ровно освещал участок метров восьми в диаметре. В круг света попадала часть дерева, по всей видимости, березы и угол приземистого покосившегося сруба какой-то избушки. Облачность скрывала луну и звезды, и больше ничего разглядеть не удавалось. Порывы ветра зачесывали ветки березы в сторону деревянного строения, и казалось, листья держатся на них из последних сил. Еще немного, ослабнет хватка, и ветер сорвет их, бросит в лужи или погонит вдоль железнодорожного полотна… Осень стояла за дверью и в любой момент могла переступить порог.

Поезд тронулся. Забытый и Богом, и человеком полустанок, обозначенный в этой тьме двумя светлячками фонарей, медленно уползал в непроглядную муть. Я бы не удивился, если бы в это мгновение ночь наполнилась желтыми глазами оборотней, — территорию, свободную от жизни, всегда заселяет всякая нечисть.

Свет в купе давно был погашен, только светильник над головой Мары горел — Мара что-то настойчиво доказывал тетради, используя карандаш как инструмент убеждения. Я отметил, что его толстая общая тетрадь исписана на три четверти. Кислый спал на верхней полке, свернувшись калачиком, и тихонько постанывал во сне. Я лег и закрыл глаза. Спать не хотелось. В голове вертелись картины прошедшего дня: рыжие пятна солнца на крышах домов; сосредоточенность и отчуждение в лицах прохожих; сырость и прохлада узких улочек; бледно-рыжий локон проводницы; фонари, брошенные посреди трясины ночи; лязг вагонных сцепок поезда… Поезда, который вез меня к бескрайним степям Казахстана и дальше, к предгорью Тянь-Шаня — Небесных Гор по-китайски… Все это отпечатывалось в моей памяти слайдами мгновенных снимков и укладывалось в тяжелый сундук истории. Я вдруг осознал, что смотрю на мир так, словно больше никогда его не увижу, словно в тот момент, когда поезд тронулся и город стал уплывать в прошлое, я уже знал, что в эту жизнь мне не вернуться. Будто эксперимент, который только должен был состояться, и еще не известно, чем он закончится, уже свершился и дал положительный результат.

Я не обманывал себя. Вопрос «Почему мы — люди?» оставался без ответа. Озадаченность на лице учительницы, потому что я говорю то, что думаю, а не то, что она желает услышать; перекошенное от ярости и боли лицо забияки-одноклассника и вердикт педсовета: коварство, бесчеловечность и расчетливость в осуществлении мести; человеческая глупость, возведенная в ранг армейской добродетели; праведность в строгом черном костюме с запахом нафталина, нарезающая круги над разлагающимся трупом человечности… От яблока этики не осталось даже кожуры — черви сожрали его полностью. Вековые леса мудрости пущены на стружку и опилки. Любовь сжалась до салатового глаза, на дне которого притаился страх, — любовь оказалась пугливым, слабым и беспомощным зверьком… Я не знал, почему мы — люди, ведь людей-то почти и не было. Те, кого по праву можно было назвать Человеком, составляли ужасающее меньшинство. И у меня не было причин полагать, что в будущем их станет больше.