Любить | страница 38



переместил пачку старых газет на ступеньки возле себя. Мы сели ужинать. Бернар поставил на стол сковородку и две мисочки с грибами, разложил по тарелкам отбивные, подцепляя их зубчиком вилки (мне — одну, у меня не было аппетита). Открыл бутылку «Медока», налил — как отмерил — каждому по полстакана и спросил характерным своим шепотком, ощутил ли я утреннее землетрясение; ведь в Токио, говорят, тряхануло как следует, добавил он, ставя бутылку на стол. Я не ответил. Перестал есть, отложил вилку. Мне было нехорошо. Упоминание о землетрясении неожиданно всколыхнуло во мне бурю беспорядочных эмоций, и, хотя вопрос Бернара не содержал ни малейшей бестактности — и вообще ничего личного, собственно, и вопросом-то это не назовешь, — я почувствовал, что в глазах у меня помутнело, извинился, встал и вышел в сад подышать воздухом.


Если бы Бернар сразу — при встрече или сейчас, за ужином — спросил меня о Мари, я бы, наверное, просто ответил, что у нее дела в Токио, тем бы все и ограничилось и больше бы мы о ней не говорили (а стань он допытываться, я бы, скорее всего, уклонился от ответа). Но поскольку он ничего не спрашивал, а мысли мои с самого утра были заняты одной Мари, я не выдержал и, вернувшись в кухню, сам завел о ней разговор. Произнося имя Мари с тем тайным сладострастием, какое испытываешь, упоминая публично о любимом человеке (голос мой при этом звучал совершенно естественно, отстраненно, я только сказал, что она осталась в Токио готовить выставку), я почувствовал легкое головокружение, как если бы сознательно бросался навстречу опасности, хотя знал доподлинно, что ничем не рискую, поскольку душераздирающий конец нашей истории был известен мне одному.


Я спросил у Бернара, могу ли я отправить факс, и Бернар, отложив нож и вилку, шмыгнул в гостиную за бумагой и пишущими принадлежностями (разувался и обувался он всякий раз с естественной ловкостью и бессознательной непринужденностью в движениях). В кухню он возвратился с лукавой улыбкой и протянул мне стопочку бумаги и кисточку (в шутку, на случай, если мне вздумается выписать факс тушью). Я тоже улыбнулся и взялся за кисть. Почему бы нет. Сдвинув тарелку на край стола и вооружившись кисточкой, я начал неуклюже вырисовывать текст толстыми черными буквами. Когда закончил, Бернар повел меня на второй этаж отправлять факс, снова пришлось снимать ботинки, и я, не обладая его сноровкой, тяжело опустился на ступеньки и стал сидя один за друг им развязывать шнурки, потом поднялся в неуклюжем развороте и пошлепал за ним в носках по узкой скользкой лестнице. Наверху он проводил меня в залитый теплым медным светом кабинет. Телефон стоял в углу на полу, Бернар в двух словах объяснил мне, как с ним обращаться, и спустился вниз. Я в последний раз перечитал послание, выписанные тушью размашистые черные буквы распластались на бумаге, как вороны — вестники беды: