Трава забвенья | страница 59



Я завернул волшебное стекло в лист самой лучшей своей бумаги, на которой написал следующий мадригал:

"Ивану Бунину при посылке ему увеличительного стекла.

Примите от меня, учитель, сие волшебное стекло, дабы, сведя в свою обитель животворящее тепло, наперекор судьбе упрямой минуя "спичечный вопрос", от солнца б зажигали прямо табак душистых папирос.

В дни революций, и тревоги, и уравнения в правах одни языческие боги еще царили в небесах. Но вот, благодаренье небу, настала очередь богам. Довольно Вы служили Фебу, пускай же Феб послужит Вам".

Оставив без внимания мою стилизацию, Бунин скрутил самодельную папиросу из остатков скверного черного табака, взял стекло и навел на кончик самокрутки пучок солнечных лучей, бивших в пыльное окно из города, охваченного мертвой тишиной.

В жгуче суженном до размера точки кружочке фокуса появился седой дымок - как будто бы где-то далеко в степи загорелась сухая скирда соломы, и Бунин стал курить, подставив под папиросу знакомую пепельницу, которая на этот раз показалась мне не так ярко начищенной самоварной мазью, как в былые дни.

- Благодарствуйте, - сказал Бунин, пожимая мне руку. - Вы меня выручили. Ваш должник!

Осенью опять переменилась власть. Город заняли деникинцы. И вот однажды темным, дождливым городским утром - таким парижским! - я прочитал Бунину свой последний, только что тщательно выправленный и переписанный набело рассказ об одном молодом человеке - на этот раз я его из чувства упрямства сделал студентом, который, вроде пушкинского Германна, был игрок, одержимый манией во что бы то ни стало выиграть в карты иного денег, в то время как другой молодой человек - его я из чувства все того же упрямства и противоречия сделал актером маленького бульварного театра миниатюр завидует студенту и даже хочет его убить из револьвера, но не убивает по чистой случайности, причем все это развертывается, разумеется, при участии обольстительной балерины, на фоне доживающего свои последние дни, разлагающегося, обреченного буржуазного города, осажденного Красной Армией. Как я сейчас понимаю, главная ценность рассказа заключалась именно в передаче ощущения социальной обреченности накануне революционного восстания, когда на окраинах, в рабочих кварталах, подпольщики достают спрятанное оружие и "новый день, обозначившийся светлой полосой за черными фабричными трубами, был последним днем Вавилона".

Бунин молча слушал, облокотившись на лаковый столик, и я со страхом ожидал на его лице признаков раздражения или - чего доброго - прямой злости. Но его глаза были утомленно сужены, устремлены куда-то вдаль, будто он и впрямь видел над по-верхарновски черными фабричными трубами кровавый, революционный рассвет, - и вся его фигура, даже расслабленные пальцы руки, в которых он держал дымящуюся папиросу над медной чашкой пепельницы, выражали глубокое огорчение, почти нескрываемую боль.