Собачья школа | страница 21
— Да он только по-немецки, а я ни бум-бум, — сказал Пашка.
— Так. Значит, ваша собака приучена выполнять команды, отданные на немецком языке, а вы не владеете им.
В этом деле я мог бы помочь вам, но я не знаю ни одной команды, которым обучают овчарок.
— Да вот в книге они все, — сказал Пашка, протягивая ему толстый учебник служебного собаковода. — Да они все мне и не нужны. Мне так, основные.
— Экие вы, молодые люди, торопливые. Вам все надо по сокращенной программе. Поэтому вы в любом вопросе даже до дилетантов не дотягиваете. Ваше представление о любом предмете поверхностно и неверно именно потому, что пренебрегаете второстепенным, мелочами, а без них нет ни предмета, ни явления. Ну, да ладно... А почему собаку не привели? Ведь точный перевод не всегда верный перевод. Особенно в обиходной речи. Поэтому команды надо бы проверить на собаке.
А ну его, — сказал Пашка, — не слушается он еще.
— Вы не расстраивайтесь, Павел, — широко и золотозубо улыбнулся Лев Петрович, — Во всем нужна система, и только. Фляйс брихт эйс — усердие пробивает лед, или по русски: терпение и труд все перетрут. Вот видите, какой далекий перевод.
Он достал из кармана дорогую паркеровскую ручку с блеснувшим золотым пером, спросил бумаги и, узнав, что ее нет, вынул из того же кармана узкий красный блокнот с золотым тиснением, оглянулся на скамеечку у песочницы и, сдунув пыль, изящно уселся.
Что могло сдружить этого говоруна и щеголя с простым до примитивности отцом, Пашка никак не мог понять. Но они дружили и ходили друг к другу в гости играть в шахматы. Иногда, очень редко, Лев Петрович приходил в самое неподходящее для гостей время взбудораженный и говорливый больше обычного, фразы, как всегда полные и точные, бросал отрывисто, резко, почти кричал, и было в крике этом что-то болезненное, почти бредовое. Иные тирады он закатывал по-немецки, и это означало, что он запил. Отец уводил его к себе, уносил из холодильника бутылку, и Лев Петрович там долго и громко вспоминал войну. Войну он закончил переводчиком комендатуры в Веймаре, но до этого был и ванькой-взводным, и командиром артиллерийской разведки, и самое-самое, что он вынес с войны навсегда, было чувство собственной вины перед человечеством.
— Да, я убийца! — кричал он за дверью кабинета, — Ты думаешь, это легко — убивать? Может быть, ты думаешь, это нужно было — убивать? Во ду мир зо их дир? Зуб за зуб? — Да! Нужно было! И убивали. Да только и себя, душу свою, одновременно тоже убивали... Ты, Петр, меня знаешь давно. Хорош я, да? А ведь меня нет. Я не вернулся оттуда. «Только он не вернулся из боя-я...» — вдруг запевал он и тут же резко одергивал себя: — Хватит!.. А ты знаешь, Шатров, что человек, который убил или по вине которого убили, — уже не человек? Раскольников никогда не станет Алешей! Вэр плягт зайн пферд унд ринд, хольтс шлехт мит вейб унд кинд! Способный мучить животных, способен мучить и детей. А способный убить кого мучит? Себя! Нет страшней наказания, чем сознание собственной преступности.