Незамеченное поколение | страница 171



Влияние мысли Маркиона, родившейся из глубокого чувства евангельского милосердия, но омраченной безумием отрицания мира, двойственно окрасило и весь монпарнасский мистицизм, придав некоторым стихам «парижской школы» неотразимое очарование и вместо с тем, какой-то смущающий и порочный привкус нигилизма.

Федотов, когда редакция «Чисел» попросила его высказаться о первых книгах журнала, прежде всего отметил опасность этого увлечения гностическими мифами, подменяющими христианство «буддизмом»:

«Борьба, которая ведется сейчас в мире за человеческий дух, — утверждал он, — это и есть борьба между Буддой и Христом, между нирваной и вечной жизнью… И я боюсь — хоть и хотел бы ошибиться — что тема смерти оборачивается в «Числах» темой нирваны».

То, что именно тут проходила черта, разделявшая «Новый град» и «Числа», подтверждает и статья Адамовича, в которой он говорит о «Новом граде» с чрезвычайной, несвойственной ему резкостью:

«Еще гораздо страннее (если бы не была так давно знакома) — добродетельная новоградско-утвержденская модернистическая кашка из приторно нестеровского православия и социалистических «достижений», вся эта вообще революция на лампадном масле… Главное: они хотят «строить» реально, во времени и истории, на земле, — и не чувствуют неумолимого «или-или», разделяющего христианство и будущее. Если иногда и чувствуют, то конфеток новейшего производства у них припасено достаточно, чтобы внезапную эту горечь заглушить».[45]

Как мы видели, Милюков обвинял «Новый град» в прямо противоположном — в выдвижении «общения с Богом» против общественного служения и т. п. Отвечая Адамовичу, Степун очень справедливо указал, что борьба «Чисел» против «тупости славянофильства» означала «не борьбу западников против национальной России, а как это ни странно, скорее борьбу каких-то новых восточников, буддийствующих христиан против западничества славянофилов, против их, чуждой Востоку, мироустремленной хозяйственности и бытолюбивой плотяной тяжести».

Этому спору было посвящено и одно из первых собраний «Круга». В своем вступительном слове Мочульский говорил на этом собрании о ложности распространенного представления, что мир и христианство внутренне враждебны. Указав, что в наиболее крайней форме, близкой к манихейству, утверждал это Розанов, Мочульский старался убедить Монпарнасс в несовместимости мироненавистнических настроений с духом евангельской любви.

По моему глубокому убеждению, правда в этом споре с «Числами» была на стороне «Нового Града». Но те новоградцы, которые выводили отсюда осуждение Монпарнассу вообще, мне думается, были неправы. Так же как «отцы»-позитивисты, они не умели отличить в декадентско-мистической атмосфере Монпарнасса подлинное и трагическое от болезненного и ошибочного. Они не верили в серьезность монпарнасских «романов с Богом» и в мужестве отчаяния, с каким монпарнассцы рассматривали абсурдность положения человека в мире, и в их отказе от готовых утешений того или иного конформизма видели разложение, упадок и т. д. Впоследствии, Г. П. Федотов, в напечатанной в «Ковчеге», уже цитированной мною замечательной статье о парижской школе, эту ошибку исправил. Тут нужно сделать еще одну оговорку. Монпарнасс судили главным образом по «Числам». Между тем, хотя «Числа» и были журналом парижской школы, они все-таки не отразили всего, чем жил Монпарнасс, и, в частности, не отразили и той, неясно возникавшей на Монпарнассе, идеи, о которой я говорил в предыдущей главе. К сожалению, эта идея, вообще, никем никогда не была высказана в письменной форме. Но именно это она вдохновляла те разговоры «русских мальчиков», которые велись на Монпарнассе в его лучшие часы, и это она в годы войны и оккупации привела многих монпарнасских «декадентов» во французскую армию и в «резистанс».