Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова | страница 68
— Освободите нас, господа иностранцы, а мы вашей услуги не забудем.
Или еще что. Господи! Пишу и плачу. Стыдно, а плачу. Да будь вы прокляты, кто нас всю жизнь мучил. Когда вы уж нас в покое оставите, когда от нас отцепитесь?
Надо, надо нам спасаться, пока не поздно. Чтобы все… Ну, а если пошло на то, что семья наша распалась и каждый стал сам по себе и по своей дороге побежал, то…
Завернусь я в одеялко, покурю, вспомню житье — бытье Донское, распрекрасное, вспомню семью, кормильца моего Дона Ивановича, коня своего Дерезка — мышиного цвета, флаг Донской, что на Атаманском дворце когда-то висел, еще что-то вспомню, завернувшись в одеялку, скажу после этого.
Один я, один! Прощай, Иван Ильич, не поминай лихом! И ты, моя разрадёмая сторонушка, — не увижу я тебя!
Скажу так-то вот и…
— Не-е-ет, шалишь! Чтоб я помер? Казак Всевеликого Войска Донского умер завернувшись в одеялку? Никогда! Стыд и срам! Да как я на том свете отцу, деду и прадеду в очи погляжу? Как?
— Ты откудова, спросят, пришел?
— Из Югославии.
— Как? — спросят — воевал?
— Нет, просто так… жил!
— А как же. — с Дону бежал?
— Да.
— Не умер в станице своей родной?
— Нет, там не умер. Отвернуться и пойдут они от меня прочь Где же покой? Покой где? Нет его здесь, не будет его и на том свете.
Слабеет мой глаз. Все хуже и хуже я им вижу. Виной этому, наверное, печь. Жара от ней — ужас!
И так меня тянет куда нибудь подальше, что сил моих уже больше нет. Как говорится у нас „работа зубы показала".
Весна в этом году пришла неожиданно, теплая такая, ласковая. Хорошая. Как раз во время пришла, чтобы людишки малость оттаяли, от холодов чудок отошли.
Улучу часочек свободный, подмигну Петухою, и пойдем мы с ним в поле, прочь от города. Выйдем, — идем по рыхлой уже влажной земле, дышем полной грудью, как кузнечными мехами.
Вот и травка кой-какая пробивается. Пробуждается природа от зимнего сна. Посмотрю на станичника Петухоя: нос у него не нос — труба.
— Землей пахнет, — скажет он мне.
— Чую, станица, ох, чую.
— Дон-то разлился, поди?
— Да, разлился наш батюшка, — Тихий Дон Иванович.
— В Старочеркасском на лодках теперь разъезжают.
— Разъезжают.
— Снарядить бы нам кораблик, да поплысть бы по воде до Азовского этого моря, а потом до своей станицы бы доехать, да сюзьмы бы полопать.
— Сюзьмы?… Ох, чую, говорю, ее запах-аромат.
И так-то вот, мы с Петухоем до того размечтаемся, раздразнимся, что идем все дальше и дальше, на город и не оглядываемся. И кажется нам, что будто мы и не заграницей вовсе, в эмиграции, а дома, по своей степи разгуливаем. Как будто вышли за левады и идем.