Статьи для «АПН — Агентство Политических Новостей» | страница 30



Репрессии 1937 и 1949 года были по преимуществу очередной революцией непрофессионалов — реваншем ничтожеств, и это так бывает всегда.

Если под этим — экстравагантным, но любопытным — углом зрения рассмотреть историю русской литературы, неразрывно связанную с политикой, обнаружатся интересные детали.

В 1917–1919 годах Луначарскому пришлось всерьез отстаивать традиционную культуру — ее чуть было не упразднили футуристы, ломанувшиеся в Смольный вовсе не потому, что им так уж нравилась пролетарская революция, а потому, что это был отличный способ заткнуть всех остальных.

Среди футуристов по-настоящему талантлив был один Маяковский, и тот к 1917 находился в глубоком творческом кризисе, начав откровенно повторяться (новый рывок он сделал в 1923, написав «Про это», но уже с 1924, по точной мысли Шкловского, «писал вдоль темы», эксплуатируя старые приемы). Прочие футуристы обладали феноменальным запасом хамства и минимумом талантов, особенно на фоне великих предшественников. Я намеренно не включаю Хлебникова в понятие «футуристы», поскольку организационно он к движению никак не примыкал — многие у него учились, все на него ссылались, но еще в 1915 году он говорил Чуковскому, что не желает иметь с так называемыми футуристами ничего общего. Да и душевная болезнь, слишком очевидная в его случае, резко выделяла его из числа единомышленников, озабоченных не столько революционными преобразованиями языка, сколько агрессивным и беспардонным самоутверждением. Маяковский грешил этим больше остальных, сочинив чудовищный «Приказ по армии искусств»: «А почему не атакован Пушкин и прочие генералы классики?». При всей любви к его поэзии и личности я мало знаю в истории литературы столь безобразных примеров сведения профессиональных счетов руками государства, как травля Булгакова и Пильняка, осуществлявшаяся, увы, тем же самым Маяковским. Не видеть их талантов он не мог, не завидовать — тоже. Человек он был малокультурный, почему его запас природного таланта и иссяк так быстро, — и не брезговал политическим шельмованием людей, которые были как минимум равны ему по дарованию. Бывали у него и благородные поступки, и трогательные жесты, — но из песни слова не выкинешь.

А пресловутое «Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось» — это ведь сказано скупо, без объяснения причин. Он потому и пошел в Смольный, и работал «все, что приходилось», — что работа в Смольном казалась ему гарантией самоутверждения в культуре; пусть даже не чистого самоутверждения, пусть просто торжества своей эстетики (кем-кем, а эгоистом Маяк не был); но обозначение «моя революция» в высшей степени спорно. Ни классово, ни идейно Маяковский к революционерам не принадлежал, а что в юности отсидел полгода за агитацию (в автобиографии он увеличил тюремный стаж чуть не вдвое) — так подобные ошибки юности, в силу неразборчивости полицейского государства, бывали у каждого второго литератора. По складу характера, по лирическому темпераменту, по дворянскому происхождению Маяковский не горлан и не главарь, а неврастеник, доведенный до крайнего нигилизма мучительным, обостренным переживанием быта как одной непрерывной трагедии. Долой ваше искусство, долой вашу любовь, все долой, если это так больно. Стихи его оставались «непонятны массам», как и заявляли о том самые тупые представители этих масс; он был поэтом интеллигенции в первом поколении, а пролетариат предпочитал Демьяна или вообще синематограф.