Духов день | страница 36
Заварили свару, есть ли на Пресне на самом деле Китоврас, или брехня все, и Пресня и Китоврасы, болтуну в ухо сунули, чтобы место знал. Тоска заглотная в стаканах заплескалась. Сил не стало в тесноте сидеть. Хлопнула кабацкая дверь, сгинул Кавалер, будто позвали его водяницы плясать. Рассвет над прудами в облаках багряные городища сотворял и рушил. Не шел, бегом бежал Кавалер, вело его не по своей воле любопытными кругалями по пеньям-кореньям, по глинистым склонам Трех Гор.
Рано просыпалась Пресня, в Нововаганьковском уже торговали, отпирали церковные врата, рыжих коней запрягали фурманщики, шли бабы с вальками - белье прать, перекликались. Тому пятачок сунул, у той дитя похвалил, перед старухой ресницы стыдливо опустил - все, что хотел - вызнал Кавалер быстро. Показали ему и дом на отшибе.
С утра Гриша Китоврас на грядах возился в нищей земле, жухлую ботву жег в куче - горький дымок небесной лесенкой сплетался и таял, висел над кровлей никому не ведомый симбирский котелок с безобманным счастьем, а из того котелка сеяла невесомой мороской солью осень на всю Пресню, на всю Москву.
На подоконнике Серенькая белыми лапками пристально умывалась. Молоком томленым из дома тянуло, чугунок дремал в печном вчерашнем жару, краснело молоко от любви. Поперек двора - веревка протянулась наперекосяк, полоскалось на сквозняке платьице ветхое, перелатанное, а латки все грубые, будто солдат суровыми нитками крест-накрест штопал - швы лодочкой выгнулись. А в доме девчонка в лад припевала колокольчиком, собирала на стол, звала завтракать. Вылез из конуры Первыш, спросонок на дыбки взбросился, натянул цепку, поперхнулся брехом со всхлипом. Цыкнул Гриша на пустолая. Глянул на улицу, большие ладони от земли отер. Пуста улица до конца была, как тростник, никто во двор не смотрел.
По обобранным садам напролет торопился Кавалер обратно на Москву, руки закоченели, не надышишь тепла в кулаки, кабаком ладони пахнут, смерть хотелось согреться. Все перед зоркими глазами плясали вкривь и вкось стежки мужицкие на детском платьице и лезвие косы заржавелое, что на воротах торчало, дождями источенное. Не карлица - дочка-Китовраска напевала перелетные лисьи песенки, навевала несметные сны, смешливым язычком щелкала, не дочка - белая баба, белая девка, белая мара наливала белое кобылье молоко в белые бобыльи миски.
Меня к завтраку не позовут.
Да что ж такое, со всех сторон взяло. Остановился Кавалер, отдышаться, припал лбом к яблоне, оскалился, будто от судороги. Лихоманка еженощная вцепилась зубами-спицами в затылок и трясла - а от той трясцы Кавалеру тошно и сладко сделалось. Душа на резцах слезилась и хрустела голландской пресной вафелькой, десна кровили, велели кусать пустоту. Следили за Кавалером Гуси-лебеди сквозь путаницу садовых ветвей когтистыми глазами со всех сторон, будто только сейчас заметили. Огулом напали, туда-сюда завертели телесной слабостью, страстью немыслимой, тоской високосной, всевали неясный помысел, в висок целовали раскаленным прилогом. Захлопали, ошеломили гуси-лебеди железными могильными крыльями, пали с небес сильной воровской стаей, унесли ахнувшую душу далеко-высоко. Смерть хотелось согреться.