Пристань | страница 41



15

На кладбище мы пошли через ночь. Опять было ясное утро. В бору пели птицы, солнце грело по-летнему, но Нюра печальна. И мне тоже было плохо, мучительно, да и в последнюю ночь плохо спал. Пугали звезды, они падали всю ночь, и всю ночь казалось, что одна из них сядет на голову и раздавит, и я натягивал на себя одеяло. А под утро было сыро, туманно, одеяло тоже стало сырое, даже волосы намокли. Я приподнялся, но впереди не увидел ни ограды, ни прясла, ни Авдотьиного дома: по земле полз туман и соединялся с небом. Я подумал, что в этот день мне суждено пережить какое-то горе, беду ли — так тяжел, неприютен вставал туман. От него в бору осталась сырость, трава не просохла, и скоро мои ботинки промокли, в них хлюпало. Потом мы пошли сквозь малину. Ее было так много вокруг, что ни обойти, ни объехать. С малины уже начал спадать лист, и она больно царапала голые локти. Сразу за малиной начиналась ограда — низкий аккуратный штакетничек. Ограду соорудили в прошлый месяц, а то постоянно на кладбище заходили коровы, телята, а на ночь здесь оставались лошади и выкатывали всю траву, оставляя на крестах конский волос и запах конюшни.

Нюра шла молча, в одной руке сеточка, в которой шанежки, кулек с конфетами, моченая вишня — гостинец для Коли. Вот и ворота: две жердины продернуты в скобки, Нюра громко вздохнула, покачала головой и только взялась за жердину — так и повисла на ней. Оглянулась на меня подбито, ужаленно: «Сердце, Васяня, изробилось, Расстроишься — и шабаш». Полежала немного прямо на жердине, отдышалась — и пошли опять дальше.

Нюра часто оглядывалась по сторонам, да и посмотреть есть на что. Возле могил в последние годы образовались высокие железные ограды, все на один фасон. Их наши деревенские привозят из города, с завода. И когда ставят возле родственников, то это как праздник, как поминки — опять много выпивают водки, даже больше, чем на похоронах, а потом разбивают бутылки о железные прутья ограды, и лица в это время довольны — вроде исполнен долг.

— Че-нидь расскажи про Колю, — неожиданно просит Нюра и достает из сетки шанежку и нюхает, — я его, Васяня, восьмилеткой помню. Он в школу пошел, а я в Грачики собралась. Все хотела ему гостинцев послать, да не успела. Вначале худо жила, нече было, а потом уж и схоронили его. Он черный, белый вырос?

— Ни тот, ни другой, — ответил я неопределенно, а сам напряг всю память, вызывая в ней Кольку, но он не шел, упирался. А вместо него маячил в глазах какой-то далекий чужой мальчик без имени, без фамилии, без глаз, без лица.