Пекарь Ян Маргоул | страница 62



— Молчи! — прохрипел он, со злости не в силах перевести дух. — Молчи, дурень, которому изменили все пять чувств! Плевать мне на твои долги и на твою дружбу!

И он поднял руки, словно взывал ко всему миру. Дорожный мастер воткнул лопату в песок и не сказал ничего. Тишина плыла по дуге времени, как звезда. Когда она уплыла, Ян спросил:

Что мне делать?

Не знаю, — ответил Дейл. — Я слишком стар, чтобы исправлять ваши глупости. В чем дело? Может ли продавец содовой сохранять достоинство? Да все наши шуты гороховые прогонят его тогда с площади и посмеются над ним еще того пуще! Рудда — образованный еврей и служит в синагоге, не соблюдая субботы, но получая плату за свой грех. Мог бы ты, к примеру, печь опресноки, а я — подрабатывать, служа церковным сторожем?

Когда он кончил, опять стало тихо, и в молниях изумления старый Ян но мог разглядеть ни города, ни друзей. Он был одинок, его правая рука поднялась в пустоте и снова упала.

Рудда ушел, чтоб никогда не вернуться, а Ян Йозеф, единственная моя надежда в игре, изменяет.

Бешенство оскалило свое изможденное лицо, на котором оставили след все видения, все бури, сколько их есть на склонах гор. Го-го! — уже когтит и терзает многократного безумца крохотное сомненье, нет ли ключа в замке?

Этот день велик, и он не канет бесследно, потому что с него начинается Янова смерть.

Ну же, бедное мое повествование, быстрей вперед!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ход событий темнел, и побеленные стены покрывались цветом старости. Неуместно прекрасный вечер однажды медленно угасал, и огненные тучи стояли на западе вдоль горизонта, как горная цепь. Город укладывался в пыль — он еще поворочается, поелозит по тротуару местного корсо, займется любовью без последствий, будет пить, бражничать и веселиться. Продавец содовой убрал свой ларек, дорожный мастер сидит у себя на завалинке, и две сострадательные думы голубями спускаются на конек Маргоулова дома.

— Спишь? — спросила жена, и Ян, не поворачивая головы, ответил:

— Как я могу спать?

И снова вокруг постели наслаивается тишина, только в тиши темнот проскулит порой собака на дворе. Шествует ночь — и с ней безмолвие смерти. Когда-нибудь бурлящим половодьем хлынет Табор[5] на это место, и оно будет вспахано, как новь, и бедняки будут в чести. Но далеко еще гремит слава народных сборищ, и ты утрачен, о Иерусалим! Еще длится ночь, и после нее не взойдет день толп.

Тьма, расщепленная посредине, зашаталась, где-то двенадцать раз прокричала сова. Луна прибывала, потоки вод хлынули в низины, и на краю света с грохотом столкнулись два моря.