Двадцать пять дней на планете обезьянн | страница 105



"Ангел!" — можно воскликнуть про себя, в первое мгновение, но потом успокоиться, узнав в большой и плотной тени серую цаплю, и вспомнить, что видел ее днем — она прилетала на грязный, но оживленный ручей, текущий недалеко от дома. Там много головастиков и орущих по ночам лягушек, и она охотилась там, пугливо и серьезно прохаживаясь вдоль неглубокого ручья. Там были и белые цапли, но они меньше серой. Вот и выходит, что полет ангела похож на полет возвращающейся с дневной охоты цапли, и никак не на полет журавля, тем более чайки, или дикого ворона, и уж точно не на суетливые движения жирного городского голубя. И если верно то, что: "Ангел — ты цапель!", то верно и обратное: "Цапель — ты ангел!". Ищите в небе цаплей, господа, и тогда, возможно, вы увидите… ангела? Но только одна просьба: мучачочиканосы, не ловите ангелов руками! Тем более что в темноте все цапли серы.

* * *

31. Двадцать первый день на планете обезьянн. Вода должна быть нежной.


За окном коротким сигналом пиликнул автомобиль — это Абызн и значит пора, значит преследовавшие его выходные догнали и подвижное воскресенье уже здесь, а вчерашняя суббота — последний и неторопливый поход по знаковым для него местам, стала прошлым. За окном осень роняет раскрашенные листья, в воздухе замер все про себя знающий сигнал, Абызн, наверное, зевает за рулем — и оставляя так и не нарушенный им союз красно-черного листа рябины и белой бумаги, Примат поднял станковый рюкзак.

Абызн действительно зевал.

Положив на заднее сидение пятнистый, такой же, как и он сам, рюкзак, Примат уселся рядом с другом, и привычный скрип кресла не удивил его. Заводя машину, демонстративно зевнул Абызн, намекая на то, что воскресенье всего лишь раз в неделю.

Быстро промелькнул серый от стандартности панельных домов и желто-красный от теряющих листву деревьев город, пустой и свободный от движения, и машина вырвалась на уже ничем не стесненный и рвущийся во все стороны осенний простор.

Но простор не прост — он похож на блистательную речь удачливого адвоката, или на последнее слово приговоренного к смерти бунтаря, он разделяет город и сто двадцатый километр.


— Айм педаллен, — на гевронском проговорил Мак, поцеловав спящую Шимпанзун в щеку, — андер ту штуден корпен, антимеморизн!

(Я побежал, а ты учи уроки, не забывай!)

— Натюрлих, — на гевронском же ответила ему Шимпанзун, не открывая глаз.

(Да, конечно, обязательно.)

Мак улыбнулся. Он счастлив, ему все еще нравится его гевронско-русбандское семейное счастье, в чем-то даже не свадебное путешествие, а свадебное приключение. Но ему нужно спешить — сегодня он дежурный врач в муниципальной поликлинике Хрюхерноса, и значит должен оставить теплую утреннюю постель и завернувшуюся в одеяло обезьянну. Русбандскую, а значит красивую, вот уже месяц жену. Он изменил предписанным традицией стандартам, ему приятно рассматривать уже привычно длинный воскресный сон Шимпанзун, ощущать ее утреннее тепло и чувствовать сожаление своей временной утраты, и медленно, с удовольствием объяснять и проговаривать ей непонятные гевронские слова. А все очень просто — особенности национального характера еще не отделены от красоты ее лица, от стройности и упругости, и интереса путешествий — от желания до удовлетворения. Мир прекрасен, он уверен в этом своем заблуждении, но все же старается не давить своей уверенностью на все еще загадочную для него, не смотря на доступность тела, русбандскую душу. И правильно делает.