Греческая история, том 1. Кончая софистическим движением и Пелопоннесской войной | страница 77



Но тот, кто приписывает душу человеку, должен, оста­ваясь последовательным, признавать ее и в животном, пото­му что переход от жизни к смерти сопровождается у живот­ного и у человека одинаковыми явлениями. И Гомер, дейст­вительно, рассказывает о смерти животных в таких же вы­ражениях, как и о смерти людей. Далее, самое поверхност­ное наблюдение должно было показать, что духовная жизнь высших животных чрезвычайно сходна с нашей: наблюде­ние, которое, как известно, у самых разнородных наций — между прочим, уже в очень раннюю эпоху и у греков — привело к созданию животного эпоса. Точно так же засыхает и умирает и дерево, когда его срубят; значит, и в нем должна быть душа. Таким образом, явилось представление о нимфах деревьев, дриадах, которые рождаются и растут вместе с де­ревом и одновременно с ним должны умереть. Но на этом не остановились. Для первобытного человека еще не существо­вало той строгой границы между органическим и неоргани­ческим миром, которую научило нас проводить современное естествоведение. Куда бы он ни взглянул, он повсюду видел изменчивость и движение: в журчащем ключе, в бурном мо­ре, в течении небесных светил и в блеске молнии. А где есть движение, там должна быть и причина, вызывающая его; и так как понятие о механически действующих силах природы было совершенно чуждо первобытной эпохе, то это движе­ние объясняли так же, как движение живых существ, т.е. приписывали его особому духу, который живет в данном предмете. Еще шаг, и душу начали находить даже в непод­вижных телах, например в камне, особенно если он был не­обычного цвета и странной формации и сверкал на солнце. Мало того: если при погребении вместе с трупом сжигали на костре платье и другие предметы, то первоначально цель этого обычая могла состоять только в том, чтобы дать воз­можность покойнику пользоваться этими вещами в загроб­ной жизни; следовательно, и последним приписывали душу, которая переживает разрушение самой вещи, как человече­ская душа переживает разложение тела. Поэтому, если Го­мер говорит о стрелах и копьях, которые жаждут насытиться человеческой кровью, то мы не должны видеть в этих словах простую поэтическую персонификацию.

Так рядом с реальным миром возник мир идеальный, который представляли себе господствующим над первым, подобно тому, как душа управляет телом. Душам, живущим в телах природы, придавали, конечно, все черты человече­ской души, — да и как иначе можно было представить себе душу? Поэтому одушевленные тела должны были, как и лю­ди, принадлежать к какому-нибудь полу; например, небо, которое посредством дождя оплодотворяет почву и посылает на землю разрушительную молнию, представляли себе в ви­де мужчины, всерождающую землю — в виде женщины. В языке до сих пор сохранились следы этого представления: оно обусловило род наших имен существительных. Отсюда естественно было заключить, что эти существа находятся в родственных отношениях между собой. Солнце и месяц счи­тались братом и сестрою, или мужем и женою, небо — их отцом. Сообразно с этими представлениями, все астрономи­ческие или физические явления должны были обратиться в физиологические или психологические процессы. Так, гроза казалась битвою между светлыми духами неба и силами тьмы. Но особенно побуждало к созданию таких мифов стремление объяснить движение солнца. Когда светило дня показывается на горизонте, тогда рождается Гелиос; его ма­терью является или ночь, или утренняя заря, или, как верили малоазиатские греки, — море. Но с восходом солнца ночь исчезает: сын убивает мать. Это представление лежит в ос­нове некоторых знаменитых греческих сказаний, главным образом легенды о матереубийстве Ореста. Первобытное общество не видело в этом ничего предосудительного