Записки ангела | страница 22
Но тут в соседней комнате вдруг снова заблеяла по-овечьи дверь, и некто кряхтящий, сопящий и хрустящий вдвинулся в нее. Все в нашем закутке мгновенно стихло, и даже дыхания соседей не улавливал я.
— Гм… Гм… — пробурчало, словно из преисподней, из антикварной залы. — Ну, и где же он?
— Вот, взгляните, — угодничал теперь уже более важный пингвин. — Вот, пожалуйста…
Затем послышалось кряхтение, сопение и хруст, будто снялось с места и зашагало засохшее дерево. Когда же эти прискорбные звуки стихли, утробный голос вновь омрачил пространство:
— Мм-нда, мм-нда… Хорош… Ничего не скажешь. И какой век?
— Шестнадцатый… Из покоев Басманова…
— Мм-нда… А мастер кто?
— Конфеткин Иван…
— Не знаю такого…
— Малоизвестен… Из народа… Самородок, можно сказать. Не открытый еще… На Серпуховщине проживал…
— Молодцы, молодцы, — словно из болота пузыри, выбивались со дна его гортани слова, — уважили старика… Утру я теперича нос Васятке…
Потом послышалось хрюканье, которое, очевидно, было смехом, так как вслед за ним рассыпался мелким бесом в хихиканье многоуважаемый пингвин.
— Ну что ж… — оборвал его откровенное подобострастие хозяин дома. — Мм-нда… Вам с Аркадием по месячному окладу. За радение… Грузчиков угостить по первому разряду. Да глядите, не скупитесь… Народ обижать нельзя… Мм-нда… Хорош… Ничего не скажешь…
Затем голос хозяина стал стихать, и сопровождающие его хруст и сопение тоже стали удаляться, потом вновь заблеяла по-овечьи дверь… Мои новые дружки захихикали и в предчувствии опохмелья зашуршали ладонями. Малоуважаемый пингвин тоже приободрился.
— Вас приказано угостить. Попрошу всех в столовую…
Мы поднялись, отдернулся бархатный полог, и снова шкафы встали перед нами. Но дружки мои уже не задерживались в антикварной зале, а прямым путем — видно, не раз бывали здесь — направились в коридор. Мы шли по мягким коврам, среди раскидистых пальм и фикусов, по которым, так же как и в саду, прыгали канарейки и попугаи. На стенах были развешаны портреты. Одно и то же лицо постоянно встречалось на фотографиях, и, заметив это, я стал внимательнее вглядываться в них. Жизненный путь хозяина дома поразил меня. Вот он, юный совсем, на поджаром скакуне, в лихо заломленной буденовке, с деревянной кобурой нагана на поясе… Вот он в клинчатой кепке, в выгоревшей гимнастерке, перепоясанный ремнем, уже тяжеловат, уже не юн, но все же еще молод, с колоском в руке возле убогого «Фордзона» на фоне обтрепанного лозунга «ДАЕШ КОЛЕКТИВЕЗАЦИЮ»… Вот он кругленький уже, лысый наполовину, в военной форме, с кубарями в петлицах, но с гражданской статью в теле на фоне танка, склонившийся над военной картой… Коридор был длинен, метров двадцать, и по обеим сторонам его висели портреты. С каждым новым шагом герой наш все сильнее старился и полнел, и все больше орденов и медалей появлялось на его и без того блестящей груди. Но последнюю фотографию я не могу не вспомнить. О, это был знаменательный снимок, апофеоз, можно сказать, триумф великой жизни — в самом высоком зале, самый высокий человек вручал хозяину дома самый высокий орден. Фотография была сделана в натуральную величину и окружена, как нимбом, сотнею золотых лампочек. Но только все равно грустно было смотреть на награжденного: совсем уже ветхий и дряхлый, как гнилое дерево, с обвисшими плечами, с оттопыренной губой, с обнаженными белыми челюстями, он был похож на мертвеца, которого держат на свете лишь чарами волшебства. Но судя по тому, сколько места оставалось еще на стене, старик и не думал завершать карьеру и был полон сил и энергии.