Мое взрослое детство | страница 74



Даже за лирическими песнями:

Подарила платочек прекрасный,
Ты такого нигде не найдешь,
Эх, платочек, ты шелковый красный,
Ты со мною по фронту пройдешь... —

пою и вижу бой. Убит знаменосец с красным флагом, но флаг нужен, без флага нельзя... и боец, весь израненный, поднимается и ведет в бой остальных! А в руке у него, как знамя, красный шелковый подаренный платочек. Вот и «прошел по фронту» платочек.

Это «чувство», эта непонятная мучительная любовь уводила, уносила меня высоко-высоко. Я бывала под гипнозом «этого» чувства.

Теперь я знаю, как «это» чувство формулируется. Я знаю, что это за любовь. Это — любовь к Родине! Да, вот так просто. Просто и сложно. Так просто и так сложно, радостно и болезненно располагается она в сердце.

«Это» мне подарил мой папа! Этим чувством он был пронизан насквозь. Он этого и не осознавал. Он весь состоял из этого.

Он любил землю. В самом прямом значении слова «земля». Не вообще вселенную, а ту землю, по которой ходим. Он брал ее в руки, пересыпал, целовал ее: «Ах ж, моя земелька дорогенькая... Тужилася, кормилица, тужилася... и якеи мне цветики подарила»,—так он разговаривал с землей, когда под окном у нас выросли розы необыкновенной красоты. Но все цветы — розы, сирень, ландыш, даже березку — он называл одинаково: «цветики». «Пей водичку, земелька... попей, детка...» Я всегда любила смотреть, когда он разговаривал с землей, с цветиками, придумывал им все новые и новые ласковые слова...

Папа любил пение русских хоров. После войны, когда немного пришли в себя, папа взял меня на выступление хора имени Пятницкого. Я не знала, куда мне смотреть, на сцену или на папу. Он слушал с восторгом, со слезами. Громко аплодировал, оглядываясь на публику, призывая ее еще более восторженно приветствовать хор.

—    Во, дочурочка, як поють вольно! Голос летить уверх, не застреваить... Горло не зажимають, як у нас ув опири харькивский. Усе влыбаются, довольные... Эх, птичка моя, як поють!

Как истинно русский человек, он «жалел» людей. Я не помню, чтобы его не любили. О врагах не могло быть и речи. Людям он прощал и мелкие грехи и крупные, и мама его так и не смогла переделать — ни в чем. Он мог шутить, но обидеть человека — не помню. Шутки, конечно, были своеобразные, «личные». Папа мог то «кровенного», который отказался выпить с «братвой» «за честь, за дружбу», привязать и напоить. В общем, разное бывало, особенно до войны, когда «быв ще молодой» (сорок два года). Обижал только маму — «Ну, ето дело святое. Штоб свое место знала...»