Мандолина капитана Корелли | страница 3
– Меняем план, – объявил он. – По дальнейшем размышлении я решил, что лучше будет наполнить ухо водой и тем самым смягчить излишнюю окклюзию. Кирья,[2] вы должны держать это ухо в теплой воде до вечера, пока я не вернусь. Не позволяйте пациенту двигаться, пусть лежит на боку с полным ухом. Это понятно?
Доктор Яннис вернулся в шесть часов и успешно подцепил размякшую горошину без всякого молотка. Он проделал это довольно ловко и преподнес горошину на освидетельствование паре. Никто из них не опознал ее, покрытую жирной темной серой, противную и вонючую, как нечто бобовое.
– Изрядная фасолинка, верно? – спросил доктор.
Старуха кивнула, будто что-то действительно поняла, но в ее глазах вспыхнуло изумление. Стаматис похлопал рукой по голове и воскликнул:
– А там холодно внутри! Господи, и громко! Я хочу сказать – всё громко! И голос мой громкий!
– Мы вылечили твою глухоту, – объявил доктор Яннис. – По-моему, очень успешная операция.
– Мне сделали операцию, – самодовольно произнес Стаматис. – Мне одному из всех, кого я знаю, сделали операцию. И я теперь слышу. Это чудо – вот что это такое. У меня голова будто пустая, будто полая и словно вся наполнена родниковой водой, такой холодной и чистой.
– Так пустая голова или полная? – строго спросила старуха. – Не пори чепухи – доктор был так добр и вылечил тебя.
Она взяла руку Янниса в свои и поцеловала ее; а вскоре после этого доктор уже шел домой, держа под каждой рукой по жирному куренку, из карманов пиджака торчали блестящие баклажаны, а в носовой платок была завернута древняя горошина – новый экспонат его личного медицинского музея.
Удачный день: еще он заработал два больших хороших лангуста, банку с мальками, саженец базилика и получил приглашение вступить в половую связь (в любое удобное для него время). Он решил, что не примет это специфическое предложение, даже если «сальварсан» окажется эффективным. У него оставался целый вечер, чтобы писать историю Кефалонии, если только Пелагия не забыла купить керосина для ламп.
С «Новой историей Кефалонии» возникали сложности – писать ее, не примешивая собственные чувства и предубеждения, не получалось. Похоже, ему никак не удавалось достичь объективности, а на неловкие попытки он истратил бумаги, наверное, больше, чем обычно использовалось на всем острове за год. Голос, вторгавшийся в сочинение, был неистребимо его собственным и абсолютно не голосом историка. Он был лишен величия и беспристрастия. В нем не было олимпийского спокойствия.