Книжная лавка близ площади Этуаль | страница 24



— Давай променяю. Тебе что надо-то?

И чуть ли не через десять минут несет мне глиняную чашку с маринованной сливой да еще бутылку вишен.

— Вот тебе. Поменяла твое барахлишко.

Я схватила, поблагодарила ее — и бежать. До того страшно было мне на рынке, прямо дрожь взяла.

Письмо шестое

Никакого улучшения. Александр Исаевич хотел взять маму-Дусю к себе в госпиталь, но там хозяйничают немцы, а это значит, что они могут в любую минуту просто выбросить ее на улицу (они уже делали так с нашими больными). Мама-Дуся вся горит, часто бредит и не узнает даже меня. Горобец приходит по два раза в день, но у него своя беда: забрали его брата, юриста, и он не может узнать, на работы увезли или куда похуже. Кажется, дознались, что они евреи, а может, кто-то донес. Всех евреев у нас переписали, и они ходят теперь с желтыми звездами. Александра Исаевича пока не заставляют ходить со звездой и не трогают, может, потому, что у него лечатся самые важные немецкие офицеры, а Софью Исидоровну он прячет дома и никуда не пускает, чтоб не попалась на глаза немцам.

Только что мама-Дуся позвала меня. Говорит, ей полегче. Жар спал, и грудь не давит. Я обрадовалась бог знает как, а она вдруг говорит:

— Дай мне, Лиза, листок бумаги и карандаш.

— Зачем? — спрашиваю. — Вам нельзя напрягаться. Александр Исаевич не позволяет даже голову подымать с подушки.

Она:

— Милый Горобец! Хороший Горобец! — И опять: — Дай, Лиза. Мне нужно. Непременно.

И смотрит так, что не дать нельзя.

Потом долго что-то писала, рвала бумажку. Опять что-то писала. Я слышала, как она тяжело, хрипло дышит, кашляет, кажется, плачет. Не смела подойти. Потом подозвала меня: "Вот, Лиза, передашь это Сергею Даниловичу. А если он не вернется, — Дане". Притянула меня к себе: "Как ты тут будешь, девочка? Это меня больше всего мучает".

Кажется, нужно в таких случаях что-то фальшивить, говорить: "Что вы пустяки какие выдумали! Умирать собрались, что ли? Фу, глупость какая!"

Я не могла. Я видела, какие у нее глаза, слышала ее голос и не могла.

Взяла записку. Спрятала. Я знала, что в ней.

Письмо седьмое

С той ночи у нас все хуже и хуже. Она уже почти не приходит в себя. Горобец тоже ничего не обещает. Приходит так же часто, иногда даже не выслушивает, а просто посмотрит на нее и уходит в прихожую. Закроет дверь плотно и курит, курит… Когда не дежурит в больнице, даже на ночь остается у нас. Вскипячу ему чайник, постелю на диване Сергея Даниловича, но знаю, что он не ляжет. И сидим с ним всю ночь, и оба все молчим. Я-то знаю, как ему тяжело: о брате ничего не известно, а Гайда, которые были его самыми близкими друзьями… Господи, что это я пишу "были"?! Значит, я уже ни во что не верю? Не верю, что вернется Сергей Данилович, что вернется Даня, что выздоровеет мама-Дуся? Почему я так пишу? Когда я перестала верить? Когда это случилось?!