Книжная лавка близ площади Этуаль | страница 25



Нет, нет, не может быть! Я не хочу! Не хочу!

Письмо восьмое

Опять ночь. Сегодня я одна. Александр Исаевич сказал, что привезли в госпиталь важного немецкого офицера и он будет занят до утра. Маме-Дусе как будто чуть-чуть полегче. Она, правда, в забытьи, но дыхание чище и лицо спокойное, гладкое. Все морщинки куда-то исчезли. Она теперь часто бывает похожа на девочку лет тринадцати — чистое такое выражение.

Иногда лежит тихо и как будто улыбается. Я боюсь вздохнуть. Смотрю на нее, и все у меня внутри стонет, просит: "Выздоровей, ну выздоровей же! Встань, засмейся, как раньше, заговори со мной! Пусть все будет как прежде! Пусть все станет хорошо!"

И я вспоминаю наши ночи, когда мы, бывало, до белого света говорили с ней о тебе, Данька, и она вспоминала твои смешные детские словца: "Папа, какая у тебя глазастая голова", или: "Я тоже работаю, как папа и мама. Работаю ребенком в детском садике". И еще много-много всякого смешного и милого.

Ах, Данька, как мне все это нужно, как трудно быть одной, как трудно не вспоминать… Ну, извини, извини за слабость, за девчонство, но надо же когда-нибудь поплакать в жилетку.

Вот и сейчас вижу перед собой ярко-желтую песчаную косу на Ворскле в Беликах. Мы приехали туда с Сергеем Даниловичем и мамой-Дусей уже к ночи. В темноте ввалились в хату Диденок, ваших приятелей; и нам с тобой дали, чтоб укрыться, по лошадиной шерстяной попонке. В попонках оказалась тьма блох, кожа у меня горела от укусов, я не могла спать и чуть свет поднялась и побежала осматривать село. Над рекой стоял молочный парок, точно где-то подогревали воду, а на другом берегу за ветлами пыхтела молотилка (будто это она и подогревала) и слышался говор. Я решила искупаться. У косы оказалось совсем мелко — по щиколотку. Я стала искать места поглубже, и в это время прибежал ты — в трусах, с полотенцем через плечо. Я закричала: "Иди сюда, тут по шейку!" И вдруг поняла, что меня кружит и что выбраться из этого круженья мне никак не удается. Я изо всех сил плыла, но получалось какое-то бессмысленное барахтанье, и сил у меня становилось все меньше. "Даня, здесь омут!" — закричала я. Ты засмеялся — не поверил. Ведь под ногами сиял чистый желтый песок. А я уж совсем выбилась из сил. "Даня, помоги!" — и ушла под воду.

Очнулась в какой-то чудесной, ленивой слабости. Разлепила веки рядом ты, в мокрых трусах, зеленый, задыхающийся: "Жива?!" И: "Дышит! Дышит!" И над нами обоими — кто-то голый, корявый, чужой, с мокрым багром в руках. И этот кто-то поносит нас последними словами, по-украински, матерится же по-русски — страшно и малопонятно. "Бисовы диты! Суются, так их и так, в омута, таскай их, так их и так, оттуда! И черт с ними, и тонули бы, коли, не спросясь, лезут в воду! Тут уж утоппи за лето трое приезжих. Хорошо, что люди на молотьбе были, услыхали, как они пузыри пущают!" А мы с тобой лежали смирно и смотрели один на другого, и был в нас полный покой и отдых. И, может, с этого утра (ведь ты тогда, помнишь, бросился меня вытаскивать и сам ушел под воду) у нас с тобой как-то все прояснилось и пошло крепче и крепче.