Искупление | страница 52
Сутки вынашивал в себе он ордынскую новость и лишь вчера негромко поведал ее ближним боярам, но еще в ту первую ночь он убедился - непонятное дело! - в том, что по Москве уже ползли слухи об отъезде великого князя в Орду: в ту ночь он выходил на рундук и слышал, как шепталась сторожа, вздыхала и молилась за него, Дмитрия. Сегодня было то же и на дворе, и, кажется, в гридне. "Вот уж и Москва ведает о грозе ордынской", - подумалось ему невесело, и где-то в самой глубине души колыхнулась теплая волна любви к тем людям, коих он не видал и не знает, - ко всем этим кузнецам, кожемякам, гончарам, каменщикам, плотникам, ко всем холопам и смердам, что молятся сейчас за него и, быть может, когда-нибудь покажут ему свою верную службу в черную годину земли русской...
Он не вздрогнул, он только приостановил дыхание от нечаянности, кегда неожиданно почувствовал на плечах руки. То была Евдокия. Мгновением раньше он ощутил, как накатило на спину, на затылок теплом ее разгоряченного во сне тела, и тотчас коснулся, все так же спиной, жара и несказанной тайны ее полураскрытой груди, которой она так крепко, так преданно и обреченно прижалась к нему. Когда коснулась лопаток сырость от ее мокрого, в слезах, лица, он понял, что напрасно вечор поведал ей о тяжелом и нерешенном деле...
- Не пу-щу-у-у! - вырвался у нее приглушенный стон, который Евдокия сдерживала, чтобы не разбудить ребенка. - Ми-тенька-а-а-а...
Она не могла больше вымолвить ни слова, затряслась в поначалу беззвучных рыданиях, но горе вырывалось наружу, ей было не сдержать его внутри себя, оно выплескивалось в коротких негромких стонах. Горе отобрало у нее силы, ноги ее подкосились, она сползла на пол, на колени, целовала его тяжелую руку, колени, наконец нагие стопы, окропляя их горячими, как воск, слезами.
- Ми-тень-ка-а-а-а!.. - И больше слов не было.
Он опустил руку к ее голове, нащупал теплую путаницу рассыпавшихся волос, щеку и родинку на шее, но все так же глядел сквозь ячеи оконца на Москву, ждущую нового дня, и страшился опустить глаза вниз. Когда же он решился на это и увидел ее мокрое, распухшее, подурневшее от слез и еще более дорогое от этого лицо с ямкой на детски круглом подбородке, с большими серыми глазами, болезненным изгибом бровей и губ, то и сам не смог обрести себя, собрать силы, чтоб утешить ее. Он знал, что можно ненадолго успокоить лукавым обещанием, и уже хотел было сказать, что не нужно лить слез раньше времени - раньше решения боярского совета, но не сказал: хуже всего было то, что сам он не решил для себя, ехать ли в Орду по требованию хана. Правда, Сарыхожа не показал ему грамоту - она была только для посла, - но Дмитрий догадывался, что там сказано более требовательно и грубо... Сарыхожа, будто бы в благодарность за милость к нему московского князя, обещал помощь и посредничество в Орде между ханом и Дмитрием, но тут могло быть не чисто. Нельзя было верить ни Сарыхоже, ни тем более - хану, но нельзя было и встать на перепутье, оставив не только себя, но и все княжество, а быть может, и Русь в труд-. ном, неопределенном положении... После неподчинения ханскому приказу - вернуть ярлык и присутствовать при вручении его ярлыка новому обладателю, Михаилу Тверскому, - рассчитывать в Орде на мирный исход не приходилось. Можно было надеяться на чудо, на смерть хана или на бунт в Орде, но уже не ждать милосердия в Сарае Берке. Весь вопрос заключался в том, великим ли наказанием отметит хан непослушание Дмитрия - ограничится ли потравой мелкой, вроде козней и угроз, смирится ли, прельщенный дарами, бросит ли своих эмиров, бегов и темников зорить для острастки русские окраины или пойдет на большой огонь на кровавую войну: все супротив всех, - на ту войну, к которой Русь еще не готова. А когда будет готова, Дмитрий не ведал...