Три мешка сорной пшеницы | страница 15
Из двери в дверь, пять шагов по коридору, — маленькая комнатушка. В ней стояла железная госпитальная койка, стол на хлипких ножках, стул. На койке валялся знакомый протез…
Кистерева уложили на койку, накрыли одеялами, сверху набросили полупальто из шинельного сукна. Наружу торчала из–под одеяла детская макушка, заросшая редкими белесыми волосами.
За стеной, под низеньким оконцем, раздался вдруг надрывный, раздирающий душу вой, его подхватил второй голос, хриплый, с глухими утробными модуляциями.
Женька вопросительно посмотрел на Веру, та объяснила:
— Собаки учуяли. Каждый раз, как Сергей Романыч свалится… Рядом не были, ничего не видели, а на вот — заводят… Ишь, как страдают.
У Женьки от собачьего воя першило в горле.
5
Над сельсоветом, на втором этаже, для наезжающих уполномоченных была отведена специальная комната — две койки и тумбочка.
С вечера собаки вроде притихли, но в середине ночи их словно прорвало. В два голоса под самым окном то вперебой, переливисто, истошно тенористо, с подвизгиванием, то труюно, рвущимися басами — при обморочной тишине спящего села.
Божеумов ворочался, ворочался, наконец поднялся: «Чтоб вас разовало, треклятые!» — зажег лампу, спросил:
— Ты спишь?
— Тут мертвый проснется, — нехотя ответил Женька.
Божеумов сидел на койке в обвисшем, слишком просторном для его костлявого тела белье, сквозь ворот рубахи проглядывала ребристая грудь, лицо кривилось как от зубной боли. Собаки внизу надрывались в звериной тоске.
— Скажи мне, — заговорил Божеумов, — но скажи откровенно, не бойся обидеть — за что ты, к примеру, не любишь меня?
— Ты что? — удивился Женька. — Мы вроде не пьяны, чтоб среди ночи выяснять — ты меня любишь, ты меня уважаешь?
— Все не любят, не только ты… Вот Чалкин… Без меня как без рук, хвалит, выдвигает, а рядком посидеть — нет, нос в сторону. И тебя сейчас к стенке воротит, тебе со стенкой приятнее, чем с Божеумовым…
Выли в ночи собаки, сидел на койке в серых кальсонах непохожий на себя Божеумов, глаза у него в эту минуту были влажные, блуждающие.
— Люди больше блаженненьких любят, вроде Кистерева, — продолжал Божеумов. — И тот это знает, выламывается, красавчик: глядите, мол, какие у меня белые ручки, ни пятнышка на них. А подумать, ведь только бездельник незапятнанным может сохраниться в наши–то дни. Страна в крови, в петле — война не мать родная, — гляди и оба, успевай только чистить, чтоб не заржавело. Гордиться надо, что но белоручка.