Ледяные небеса | страница 7
Но прежде всего я хотел поговорить с ним об Эннид. Особенно в тот вечер, когда мы оставили пролетку во дворе конторы и шли домой пешком вдоль Уска мимо заросших колокольчиками голубых пастбищ, мимо лесопилки через мостик в месте впадения Эббва в Уск. Там мы остановились и смотрели на золотистые тени на каменистом дне.
— Ого! Видишь? Такая большая!
Он показал на форель. Рыбина застыла в тени кустов ежевики, головой в сторону течения. Она была покрыта красными и черными пятнышками, светлыми по краям. Одно движение хвоста — и, испуганная нашими голосами, форель исчезла под камнем.
Он закричал мне вслед:
— Хромая Эннид? Дочь этого еврея? Даже и не думай! Мерс, стой! Мерс!.. Мерс!..
Рекалада, до востребования
У каждой посудины есть свой сигнал, который с другим не спутаешь. Этот я знаю. Так радостно на Рио-де-ла-Плате гудит только один гудок. Примечательно, что он последний. После него будет гудеть только ветер. На границе Рио-де-ла-Платы и Атлантики стоит плавучий маяк Рекалада.
Сигнал означает: «Эй, на «Эндьюрансе», спускайте парня, но осторожно. Следующие должны получить от него столько же, сколько вы».
У Рекалады лоцман покидает корабль. Обычно дальше командует шкипер и только шкипер. На «Эндьюрансе» — не так. Здесь последнее слово — за Шеклтоном.
И тихо… внезапно прекращается пыхтение. Машины остановлены. «Эндьюранс» легко скользит вперед по гладкой спокойной воде. Гремят цепи, брошен якорь.
— Шлюпку на воду!
Корабль всегда издает одинаковые звуки, независимо от того, входит он в гавань или отплывает. Неудивительно, ведь корабль совершенно не меняется, он остается одинаковым, пока команда его не «загонит». Корабль не может себя переделать, при этом совершенно не важно, сколько раз его перекрашивали. В одном лишь Ньюпорте я знаю с десяток ребят, чьи шмотки из-за покраски бортов со временем стали пестрыми, как покрытый цветами луг. Сами они были еще молокососами, как и я. Никто из них, качавшихся в люльках над ватерлинией, не мог изменить корабль, красили они его в желтый цвет, яркий как солнце, или же в маскировочный. Старая калоша останется такой же.
А вот кто меняется вместе с окраской, так это сам маляр. Он меняется, потому что у него во время сидения в люльке есть много времени, чтобы думать о разных глупостях. И не только там… не важно, чем ты занимаешься, если это занятие тянется без конца и к тому же настолько монотонно, что руки все делают сами. Даже нельзя себе представить, до чего можно додуматься, когда просто сидишь наверху на канате, смотанном в бухту. Становишься настоящим Буддой. Истины озаряли меня одна за другой. Я узнал правду о моем шурине: Герман воспользовался первой же возможностью, чтобы сбежать от Реджин. Она ему до смерти надоела. Я узнал правду о мистере Малдуне: пренебрежительно обращаясь со мной, он тем самым проявлял пренебрежение к моему отцу, хотя тот уже сорок лет был его клиентом. Отец Эннид заслуживал хорошей взбучки. А мой отец? Он был совсем другим. Он был не только не такой, как мистер Малдун, но и совсем не такой, как я. Всегда одинаковый, всегда трудолюбивый, всегда сосредоточенный на своей работе, всегда уверенный, что я его люблю. Но если я делал что-то не так, как он хотел, тогда он твердо давал это понять. Сам же я и пары дней не бываю одинаковым. На «Джоне Лондоне» мы с Бэйквеллом пережили такие часы, когда нас выворачивало наизнанку, выкручивало, мы распадались на части и снова оживали. Мы вопросительно глядели друг на друга: «Это ты?» Какая-то часть Бэйквелла становилась частью меня, и наоборот: кусок меня становился частью его. Постоянно становишься частью того, кто стоит перед тобой. А перед тобой стоит все время кто-то новый.