Безмолвная жизнь со старым ботинком | страница 28
Чуть выше Лизиных окон мы остановились, засев в удобной излучине, за которой дерево то ли обрывалось, то ли продолжало — но уже тайно и незримо — свой путь. Небо было совсем близко: хотелось кричать в него, и никогда больше не был я так уверен, что получу ответ.
Но мы молчали. В комнате напротив никого не было. На столике возле кровати мрела и дымила лимонной мошкарой крошечная лампа. На спинке стула, в профиль к нам, повисло Лизино цветастое платье. Открылась дверь, впустив торопливого Карасика, которому что-то кричали с лестницы. Он подскочил к столику, схватил лежавшую на нем книгу, помедлив возле платья, нерешительно его коснулся, тут же одернул руку и, подгоняемый криками с лестницы, выбежал из комнаты. Мы с Дюком лукаво переглянулись. На первом этаже вспыхнул свет; заторопился и запрыгал, словно по кочкам, веселый и нагловатый голос Робина. Прошло несколько минут. Дверь шевельнулась, стала медленно и воровато отворяться, застыла в смущенном маленьком зевке, и вот уже бабуля в теплой шали, с волосами, как белая пелеринка, бочком протискивается внутрь. Удостоверившись, что комната пуста, бабуля крутится у туалетного столика, церемонно склоняется над букетом ромашек, изумленно, как диковинку, вертит в руках апельсин, роняет на пол граненый флакончик с духами, а под конец, приведя нас с Дюком в совершенное оцепенение, хватает Лизино платье и крутится с ним перед зеркалом.
Но вот — и она ушла. Голоса внизу потухли. Дверь, услужливо впуская хозяев, в последний раз отворилась. Он плюхнулся на кровать; она мелькнула — раз, другой, застыла у окна. К ночи ее волосы как будто успокаивались, ложась тихой льняной волной. Она смотрела в сад, куда-то сквозь и мимо нас с Дюком, рассеянно опуская щетку в жидкое золото, и оно оживало от ласкового прикосновения, стряхивала его, разбрызгивая мелкими жгучими искрами. За спиной ее тем временем выросла тень, окутала, припала, присосалась, откинув золотые волны, к нежной девичьей шее, царапнула тьмой по щеке. Картинка поплыла; свет потух, словно оборвался; в небе тоже что-то оборвалось, загудело и, наполнив собой сад, город, весь мир, полетело на землю. Я всегда: я до сих пор недоумеваю — как можно целовать в губы, когда они такие крохотные?
Официальное сближение троиц произошло в обход меня. В тот вторник я все утро нянчил дедово похмелье, остужая жар и бред сероватой проточной водой. Ему было худо. Весь его человеческий опыт усох до размеров мутно-зеленой бутылки, из которой он ночью хлестал самопальный огонь. В его обожженном горле плясали бесы; он осип, почти совсем онемел — и хорошо, потому что крик, порожденный такими страданиями, имей он хоть какую-то силу, был бы ужасен. Я не знал, что делать; я боялся, что он сгорит, как диккенсовский Крук, оставив после себя кучку золы. Я стоял, отвернувшись к окну, сдавив голову руками, а за стеклом, отражаясь на гладкой поверхности покатого, похожего на аналой дедового столика, чертили что-то свое, пестрое и веселое, щеглы. В такие моменты чувствуешь, что ты накрепко, безнадежно и навсегда один.