Василий Алексеевич Маклаков. Политик, юрист, человек | страница 14
Тяжелым ударом была для Маклакова кончина его сестры Марии Алексеевны, вернейшего долголетнего его друга, его «заботливой няньки», как выразилась А. В. Тыркова. Она отдала ему всю себя, и со смертью ее он не мог свыкнуться. В одной из русских газет была помещена прочувственная статья ее памяти, Василий Алексеевич, как рассказывал мне его племянник Ю. Н. Маклаков, статью прочел, остался ею очень доволен и с газетой в руках отправился в комнату покойницы. «Маруся, смотри, что о тебе пишут!» — громко сказал он на пороге и только в этот момент отдал себе отчет, что «Маруси» на свете больше нет и что читал он некролог. Смерть Марии Алексеевны выбила его из колеи, впервые в жизни заставила его растеряться. Вероятно, с этих дней он больше, чем прежде, начал думать и о своем конце.
Как вообще он к смерти относился, как ее себе представлял? Ждал ли чего-нибудь после нее?
«Я стою перед закрытыми дверьми и не знаю, что за ними»,— сказал он одному из самых близких себе людей, М. М. Тер-Погосьяну. Что это, первые признаки пробуждения религиозного чувства, как утверждают некоторые? Материалист убежденный ведь не скажет «не знаю»: он «знает», что за гробом нет и не может быть ничего. Но дальше сомнений Маклаков, по-видимому, не пошел. Незадолго до смерти он писал А. Тырковой, что «заставить себя верить нельзя» и что источник веры в «потребности понять непонятное». Эта последняя фраза очень характерна, и едва ли кто-либо из людей действительно религиозных с определением Маклакова согласится: источник веры для них, конечно, не в интеллектуальной любознательности, даже не в метафизическом беспокойстве, а в чувстве безысходного одиночества человека, оставленного Богом, в страдании и отчасти в страхе. К. Леонтьев, человек с великим опытом по этой части, считал, впрочем, важнейшим источником веры именно страх, но он во всем был своеобразен и остался непохожим на других даже и в этом. Для Василия Алексеевича, думается мне, при его глубокой природной «русскости», притягательна должна была быть обрядовая и бытовая сторона православия — вроде как для Пушкина говор московских просвирен. Перед смертью влечения и природные пристрастия нередко обостряются, и в Маклакове мог обостриться москвич, чувствующий потребность умереть в вере отцов своих, в согласии с бытовым укладом, устоявшимся в течение веков.
Несомненно, однако, что если не вера в христианские догматы и таинства, то преклонение перед евангельской моралью одушевляло Василия Алексеевича в последние его дни. В этом смысле он, кажется, еще ближе подошел к Толстому, чем прежде. Правда, Маклаков не повторил бы вслед за Толстым, что «Христос учил людей не делать глупостей», т. е. не согласился бы признать Евангелие лучшим практическим руководством к установлению разумного, справедливого и счастливого существования, но, даже чувствуя все, что есть в учении Христа недостижимого и в наши времена, «для сынов ничтожных мира» непосильного, он принял в сердце несравненное духовное благородство этого учения и свет, который оно излучает.