Двойной язык | страница 13



– Дура.

Потом наступило долгое молчание. Она прошлась вперед, назад и снова остановилась:

– Что нам с тобой делать?

Но я втянула себя внутрь и укрылась в собственном сознании.

Вскоре моя мать оставила меня одну. Сказать о моем состоянии особенно нечего – это было отступление все дальше и дальше от мира будничных дел и забот. Это не уход в себя, или, пожалуй, именно уход. В подобных обстоятельствах куда еще можно уйти? Но ощущение такое, будто сама погружаешься в землю, глубже, глубже. Каждый раз, когда я заново переживала всю колоссальность моего позора, бездну моего стыда, я уходила в себя и заталкивала себя ниже, ниже, прочь от света дня, прочь от людей. И прочь от богов. Полагаю, вот тут мой невежественный, но теперь однонаправленный ум нащупал факт, который ошеломил бы меня, будь я способна обдумать, что стояло за ним. Факт, что я потеряла богов и не только изнемогала от стыда, но была сражена горем, и когда наконец я опустилась туда, где людей не было, а были только боги, мое сердце разбилось. Не думайте, что это был тот или иной бог. Они собрались вместе в священное единство. Даже наша герма, нахальный столб с мужским членом и бородатым лицом, который стоял перед дорогой с пристани, даже он в моем воображении, казалось, радовался, что повернут от меня.

Ах, эта девочка! Полагаю, что-то вроде любви к себе заставляет меня тихонько улыбнуться, когда я ее вспоминаю. Вот так. Что бы там ни говорили аскеты, но в некоторой толике любви к себе ничего дурного нет. Она делает жизнь приемлемой, если только, подобно аскетам, вы не считаете, что жизнь беспросветно дурна и от нее следует поскорее избавиться. Но что бы вы ни думали об этой девочке, что бы я ни вспоминала о ней, стыд бедняжки и горе, что ее боги повернулись к ней спиной, сомнения не вызывает. До того времени я верила, что они есть там, поскольку все остальные – взрослые, следовало бы мне сказать – верили в них или говорили, что верят. Я была слишком юна, невежественна и еще не знала, что люди не всегда верят в то, во что, по их словам, они верят. Как бы то ни было, в этой маленькой комнате с тюфяком, единственным сундуком, с крючками и парой зацепленных за них плащей, там, в искусственных сумерках, она провалилась в горе, в печаль по ту сторону стыда. Она растворилась, как кусок соли в пресной воде. Не осталось ничего, кроме горя перед удаляющимися спинами богов, потом и они исчезли.

Остается бездна пустоты, если боги были там, потом повернулись спиной и исчезли. Перед этой пустотой, как прежде перед жертвенником, нет ничего, кроме горя, созерцающего бездну. Время идет, но само по себе. Пустота и горе перед ней – извечны. Даже скрип отодвигаемого деревянного засова и поднятой щеколды ничего не изменил в этом созерцании. Голос моей матери еще никогда не был исполнен такой горечи.