Воспоминания артиста императорских театров А.А. Алексеева | страница 34



Когда Александр Евстафьевич стал сбираться в Петербург, я снова захандрил; в перспективе стало обрисовываться то же мучительное одиночество, без теплого сердца, без ласкового голоса; серые люди, серые дни…

Мартынов поехал на почтовых. Провожать его никто не явился. Я помогал ему укладываться и отправился с ним вместе до первой станции, на которой по русскому обычаю устроили «отвальную» и разъехались в разные стороны.

— Ты не скучай здесь, — сказал мне при прощанье Александр Евстафьевич, — поиграй немного, да к нам и приезжай…

— Гедеонов ни за что меня не примет, он не любит, когда сами со сцены уходят…

— Так-то так, но Бог милостив, — пристроишься снова…

— Нет уж, чувствую я, что не бывать мне больше в Александринском театре…

— Вздор, ничего ты не чувствуешь, а блажишь только… Побывай в Питере, повидай генерала, но в хорошую минуту повидай, и опять ты будешь нашим…

— Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается…

— Ну, если так отчаиваться ты будешь, то, конечно, из медвежьих углов на свет Божий никогда не выберешься. А ты прихрабрись и жди момента, таковой непременно придет. У каждого человека эти моменты бывают, да не каждый человек ими пользоваться умеет. Распустит нюни, как ты, и все мимо себя пропускает, между тем как за этот самый момент уцепиться надо, а он по сторонам ротозейничает и дурак-дураком стоить…

Являясь для других моралистом, сам Александр Евстафьевич был в жизни именно таким ротозеем и никогда никаких не ловил моментов, о которых он так горячо расписывал и которых у него было много.

Чокнулся я с Мартыновым последней чаркой, поцеловался и распростился. Сел он в кибитку и поехал. Я долго следил за ним, пока окончательно не скрылся из глаз его дореформенный экипаж; в свою очередь и Александр Евстафьевич, высунувшись на половину из кибитки, кивал мне головой и махал клетчатым носовым платком…

После отъезда Мартынова, Каратеев резко изменился в своих отношениях ко мне. Он и вообще-то помыкал всеми нами, давая каждому почувствовать, что он хозяин, а тут вдруг и вовсе Тит Титычем сделался. Надо полагать, действовала на него чья-нибудь товарищеская сплетня про меня. Не любя возражений, а тем более напоминаний относительно жалованья, во всех своих закулисных действиях он был крайне произволен, что, разумеется, ожесточало против него служащих и возмущало даже самых спокойных из них. Фундаментом его благополучия служили штрафы, которые он налагал за всякую безделицу, за каждый незначительный промах, обыкновенно проходящий бесследно во всяком другом театре.