Пришвин, или Гений жизни | страница 85



Литература теперь ценна ему не сама по себе, а тем, что дает возможность «жить почти свободным человеком, наслаждаться уединением, питающим любовь к человеку, зверю, цветку и всему»… А иначе «разве я стал бы заниматься и носиться с этим писательством?».

Вместе со смертью старой литературы для Пришвина исчез и высший авторитет. Не называя ни одного конкретного имени, он записал в 1923 году:

«Раньше я всегда чувствовал в литературе кого-то над собой, как небо, теперь небо упало, разбилось на куски, и каждый кусок объявил себя небом, каждый теперь работает в размере своего обломка, и над собой нет общего неба… без неба писаться будет лучше? Да, так оно и есть, но… какая же скука существования, тошнит, как подумаешь, что нужно ехать в Москву, в литературную „среду“».

Лучше, наверное, потому что больше нет авторитета, нет судьи, не на кого оглядываться и бояться, «начальство ушло», как говаривал Розанов.

«Раньше я думал, что есть Старшие, люди умнее меня и лучше, я был еще мал, и это была правда, но за время революции я вырос до конца, стукнулся макушкой о верх, и Старших не стало. Но я еще не понимал, что стал сам Старшим».

А что, разве не правда? Это ведь большая революция, от которой он страдал и страдал не зря, сделала Пришвина таким, каким мы его знаем, это революция принесла ему освобождение от декадентов, дала литературной землицы — так чего же от Пришвина требовать оппозиционности и чему удивляться, что в своем свободном романе первым делом творец ударил изо всех залпов по Розанову, самому страшному своему мучителю и обидчику, которого в душе и любил, и ненавидел так, как вчерашние крестьяне ненавидели помещиков?

Это в Дневнике он мог быть объективнее, честнее, сложнее —

(«Розанов пленяет меня изначальной силой, это титан, который в настоящее время вызвал на бой богов»),

— но в романе, где все гораздо более сконцентрировано и где отобрано главное, где сознательно сгущены краски, — там иным предавший его Козел и не мог получиться.

Конечно же, не все у него шло в совдепии гладко. Осенью 1925 года произошел разгром его вещей в Союзе писателей, героями этого погрома оказались Свирский и Соболев, и это готовящееся изгнание из литературы напомнило времена, когда мужики выселили его из Хрущева, но все равно прежнего отчаяния в душе не было — новые погромщики были для него не художники с большой буквы, не судьи, а так…

«Страшно опустошилась среда сравнительно с той, в которой я начинал писать…»