Приключения Вернера Хольта. Возвращение | страница 126



— Быть наковальней или молотом…[17] Наковальней, на которой век кует новую эпоху… — Ута говорила с закрытыми глазами. — Кто хочет быть молотом, должен перестроить свою жизнь, он должен научиться ненавидеть все, что любит сегодня, и полюбить то, что сегодня ему ненавистно. Или полностью отказаться от жизни, уйти от людей. — Она повернула голову к огню и, вытянув руку, бросила в огонь тяжелое полено. — Перейти в противный лагерь или от всего отказаться, — добавила она после паузы. — Маркс или Швейцер!

— Мне это ничего не говорит. Какой мне от этого прок?

— Ты не слыхал об Альбере Швейцере? Вот кто явил нам достойный пример! Он поселился в джунглях и лечит больных туземцев. — И она заключила с ударением: — Это деятельный гуманист.

На Хольта и это не произвело впечатления.

— Возможно! Но если все врачи удалятся в джунгли…

— Пойми же наконец! — воскликнула она с досадой. — Каждый из нас поставлен перед выбором. Кто не в силах принять решение, обречен гибели. Так погиб отец. Это трагедия нерешительности. Нет, скорее трагикомедия… — Она долго молчала. — А если хочешь — фарс!


Ута скупо и с какой-то нарочитой отчужденностью рассказала Хольту об отце — полковнике Барниме, типичном представителе консервативного прусского офицерства. В ее изображении это был рослый, костлявый шестидесятилетний человек, рано состарившийся и по-стариковски сутулый, закоснелый в кастовых условностях и предрассудках, ограниченный рутинер. Словно глядя со стороны, она рисовала в его лице шарж на все сословие — не опуская ничего, вплоть до монокля и излюбленного лексикона офицерских казино. На самом же деле он был двойственной, противоречивой натурой, двуликим Янусом, прятавшим от посторонних взглядов свое истинное лицо.

Лет десять полковник занимался историей, и уроки последних десятилетий потрясли его. Охваченный глубоким пессимизмом, он преисполнился презрением к себе, а особенно к своему сословию, да и вообще к людям; оговорку он, вслед за Гёльдерлином, делал для «поколений грядущих столетий» — эти слова поэта он любил повторять. Раскрывался он только перед подрастающей дочерью, своей любимицей, и она знала за ним это смехотворное «ни то ни се», эту неспособность следовать своим убеждениям, эту актерскую манию играть нечто противоположное своему истинному существу. Офицер рейхсвера, он презирал Гитлера, что не помешало ему с готовностью присягнуть «фюреру» в верности, взяв под козырек и слегка наклонив корпус. В конце концов, война была для него рутиной, привычным ремеслом. Но Восточный поход углубил в нем внутренний разлад. Как мыслящий историк, он с самого начала считал эту кампанию преступной, но, как исполнительный прусский офицер, участвовал в преступлении. В течение трех лет выполнял он приказы командования и только перед дочерью казнил себя за исполнительность. Двадцатое июля 1944 года вывело его из оцепенения, но проклятая половинчатость отомстила ему за себя, приведя к катастрофе. Сам он в заговоре не участвовал. Но покушение на Гитлера, крах традиционных устоев, которые он считал нерушимыми, поколебали в нем привычные представления о долге и верности присяге. Спустя несколько дней после двадцатого июля полковник вызвал парламентеров и объявил, что сдает свой полк.