Мое поколение | страница 16
«Вот, — говорил тоскливый этот взгляд. — Вот! Я не виноват. Я один тянусь. Вставай, сынок, в лямку».
И Алеша съежился под этим взглядом.
Потом мы хоронили Васятку — хоронили наше детство. А на следующий день Алеша пошел в большое учреждение, где, говорят, давали хорошие пайки.
— Я хочу… работу… — сказал он робко. — Я писать могу, переписывать. Я учился в школе.
Его смерили взглядом: он был высок для своих лет, худощав, задумчив; в глазах у него металась голодная тоска и отчаяние. Его пожалели, дали пробу.
— Пишите, — и начали диктовать.
Дрожащими руками, старательно выводя буквы, писал Алеша.
— Неважный у вас почерк, молодой товарищ, — сказали, посмотрев его писание. — И ошибок много. Слово «лучше» вы написали «лутше».
Алеша слушал молча. Он хотел сказать, что немецкие снаряды, разорвавшиеся над его школой, помешали ему узнать, как пишется слово «лучше», но ничего не сказал и, опустив голову, направился к двери.
«А дома пайка ждут», — подумал он, взявшись уже за дверную ручку, и вернулся.
— Я курьером могу, — пролепетал он в отчаянии.
Его взяли курьером.
Остальные ребята бродили по городу скучные, злые, ленивые. Митинги кончились. Казармы переделывали в школы; война стихла, только часовые[1] мерзли по ночам у складов.
Что-то новое происходило в стране, новое, непонятное нам. Дома стояли с выбитыми стеклами, — их еще не ремонтировали, но из них уже и не стреляли.
По улицам бегали ребятишки с лотками: ирисы, папиросы; они задирали нас, а мы, огрызаясь, кричали:
— Буржуйчики!
Но ребятишки эти делали что-то — Алеша тоже делал что-то: разносил пакеты по городу. Люди расписывались в его книге.
А мы бродили злые, неприкаянные, вырастающие из детской одежды, и не знали, где наше место в том новом, что происходит вокруг.
Нужно было начинать работать: дома голодно. Но где работать? Завод стоял притихший, еле дышал: кадровикам нечего было делать. Тоськин отец бродил по базару, продавал зажигалки. Тоську на лето отдали в деревню в подпаски.
Я не знаю, что было бы со мной, если бы я родился задолго до революции. Но мы — я, Павлик, Валька, Алеша, — мы росли в те дни, когда в крови и радости строилась новая жизнь, и казалось нам, что родились мы для дел необычайных.
Мы знали уже отраву мечтаний: каждый из нас видел себя командиром, трибуном, вождем. Душные, беспокойные снились нам сны: мы куда-то бежали, что-то кричали, падали, летели — в дыму, в зареве, в звоне и гуле.
Однажды мы лежали за городом на бугре. Солнце, расплавленное и белое, как литье, растекалось по небу. Мы лежали молча, — до этого Павлик говорил о том, что дома жрать нечего и мать опять плакала.