Русские инородные сказки - 4 | страница 87



— Извини, — сказала я.

— Да, ладно, чего там, — отмахнулся он, жуя. — Я же понимаю. Я поэтому и пришел.

— А? — глупым голосом сказала я.

— Ага, — вздохнул он, а больше ничего не добавил.

Но я, кажется, поняла.

Через пять минут он встал с табуретки, стряхнул на сопящую от счастья собаку крошки, потянул на себя пакет (в нем снова раздалось дзиньканье и бульканье), сказал:

— Ладно, я пошел. Пора мне.

— Не уходи, — попросила я. — Не уходи.

— Надо. Не сердись, — сказал он. — Не сердись.

Уже на пороге, когда он обувался, я спросила:

— Можно задать тебе один вопрос?

— Валяй, — разрешил он, завязывая бантиком шнурок на левом ботинке.

— Что у тебя в пакете?

Он глянул на меня исподлобья, усмехнулся.

— Да, вот, — ответил, — тут у вас в седьмом доме чувак живет. Бизнесмен. Через час решит покончить с собой. А он ничего, кроме коньяка, не потребляет, понимаешь?

Я кивнула.

Я понимаю.

Он выпрямился, притопнул ногами, проверяя крепость шнурков, поцеловал собаку, которая уже к этому моменту сидела на попе, внимательно наблюдая за его руками. Повозившись с замком (он у меня заедает, а починить руки никак не дойдут), открыл дверь, вышел на лестничную площадку. Подмигнул мне через плечо и начал спускаться по лестнице, тихонько насвистывая гимн Советского Союза.

Я немного постояла, слушая, затем закрыла дверь и пошла на кухню мыть посуду.

Александра Тайц

Мастер замков

Двери нашего дома всегда были открыты, а окна распахнуты, потому что так хотел дед. Ветер забирался в комнаты и сметал пыль с отцовских книг, маминого фарфора, взметал облачка золы вокруг кухонной плиты, заставлял прислугу придерживать занавески и спешно ловить разлетевшиеся по мастерской вечно мятые листы, на которых дед делал наброски к своему будущему лучшему полотну. Ветер шалил, бросал в окна пригоршни яблоневых лепестков или желтых листьев, дед, обреченный фокусник, быстро водил жирным карандашом по пойманному листу бумаги, мамины длинные платья завивались вокруг ног поземкой, а вечерами дом наполняли сладкие струйки от сигары, которую отец курил на балконе, вернувшись со службы.


Однако были и зимы. Тогда ветер приносил с собой сухую колючую поземку, задувал пламя камина, ерошил дедовы растрепанные седые пряди, заставлял поторопиться, и дед подвигал спиртовку поближе к баночкам с краской, глухо и решительно кашлял и заносил кисть на холстом, безупречным, как снежное поле за окном. Несколько раз я был невольным свидетелем этой сцены — и уже знал чем она закончится. Рука с кистью, наполненной самой лучшей, самой синей глазурью, тянулась к холсту, одержимая одновременно и желанием, и ужасом. Ужас всегда побеждал. Дед безвольно опускал руки и с кисти падали тяжелые синие слезы. Мама, я знаю, тоже частенько плакала, глядя на белый холст в мастерской, а нам, детям, рассказывали каким дивным портретистом был дед, как он был гениален и признан, В гостиной висел парадный портрет бабушки работы деда, и когда за обедом отец или мать принимались вспоминать о былой дедовой славе, бабушка удовлетворенно покачивала затянутой в темно-зеленую шапочку змеиной головкой, а ветер шевелил кружева ее пышного жабо. Дед слушал такие разговоры молча, потом резко вставал (все притихали), хлопал рукой по столу и тяжело ступая, молча уходил наверх. Позже я узнал, что задуманный им портрет должен был изображать Богоматерь, но груз оказался ему не по силам.