Норильское восстание | страница 61
Наконец, Бейнер зашевелился, тяжело вздохнул и, подняв голову, вопросительно смотрит холодными жестяными глазами на Ширяева. Тот тоже поднимает голову и, тяжело вздохнув, склоняет в сторону, пожимает плечами и разводит руками, словно говоря:
— Не знаю, делай, что хочешь.
Бейнер поднимется с кресла, выпрямляется. Его высокая худая фигура со скуластым лицом и впалыми щеками напоминает мне мою Смерть.
Наконец Смерть-Бейнер идет уже ко мне. Я стою тихо и спокойно.
Теперь приемная тюрьмы, Ширяев, Бейнер и я сам — все это стало для меня только тенями, а не живой реальностью. Мне казалось, что все это уже давно произошло, а теперь я только это все вспоминаю. Вся эта сцена казалась мне только продолжением цепи моих предыдущих воспоминаний. Реальный мир для меня больше не существует, все — иллюзия!
Но Бейнер почему-то не вынимает из кобуры пистолет, а достает из кармана ключ, открывает коридорную дверь, велит мне идти вперед. Я иду, он — вслед за мной.
Мне уже не раз приходилось слышать, что некоторые исполнители смертных приговоров не могут сделать свое дело, когда жертва смотрит им прямо в глаза. То ли они боятся, что эти страшные глаза будут будить в них укоры совести, а может их раздражает истерика, в которую впадают некоторые люди в свой предсмертный час — не знаю. Но я много раз слышал, что во многих тюрьмах смертные приговоры исполняются выстрелом в затылок, когда узник идет по коридору и не видит, что происходит сзади него. Среди заключенных Норильска было распространено мнение, что именно таким образом в этом коридоре окончили свой жизненный путь многие люди.
Но мне выпал иной жребий. Когда я сравнялся с дверью своей 12-й камеры, Бейнер остановил меня, открыл дверь и снял наручники. Я вошел в камеру и стал у порога.
Мне хотелось побыстрей лечь и обо всем забыть, но к нарам, где лежали люди, не хотелось приближаться. Я ушел в правый угол, где стояла большая параша, сел на ее широкую круглую крышку и, подтянув колени к подбородку, впал в забытье. Я уже не хотел видеть или слышать людей. Я лучше зарылся бы как-нибудь глубоко в землю, чтобы туда не могли проникнуть ни звуки человеческой сцены, ни даже свет дня. Я жаждал полного одиночества, тишины и мрака; я даже хотел забыть самого себя и впасть в забытье…
Мои сокамерники, наверное, понимали мое состояние и не трогали меня никакими расспросами. Они лежали на нарах напряженно, молча.
Нерешительность исполнителей моего приговора мы объясняли потом тогдашней неустойчивостью в верхах.