Грегорио, друг Эрнесто | страница 16



А потом мы сделали прощальный обед, и Грегорио рассказал:

- Перед самым отъездом Папа предложил: <Малыш, хочешь уехать со мной?> А я ответил: <Папа, ты же знаешь, на плайа Хирон худо, в горах появились бандиты, а я умею неплохо стрелять из автомата, состою в милисанос, и потом, ведь я кубинец, Папа>. Он тогда сделал нам два двойных хайболито, протянул мне и ответил: <Я тебя понимаю, вьехо. Пожалуй, ты прав - жить можно везде, умирать надо с родиной>.

Грегорио поднял свой стакан, посмотрел ром на свет, и в роме было много желтого, раскаленного солнца, и холод льда тоже был в нем: он выпил до дна - медленно, сладко и горько, потом отошел в сторону, снял старенькие кеды, положил под голову брезентовую сумку, вытянулся во весь свой рост и сразу же уснул. Его седые мягкие волосы осторожно трогал бриз, и они шевелились - к старости волосы сделались мягкими, шелковистыми. Дышал он глубоко и спокойно, огромные руки его лежали около лица расслабленно, но недокуренная тобако была, тем не менее, зажата между указательным и большим пальцами. Он улыбался во сне. Что снилось Грегорио? Папа? Рыбы, которых они ловили? Долорес, с которой он провел <разъяснительную беседу> шестьдесят лет назад и которая с тех пор любит его и принимает таким, каков он есть? Холодное тело немецкой подводной лодки, медленно всплывавшей из воды? Земля Испании, куда он впервые ступил семьдесят лет назад? Не знаю. Мне отчего-то казалось, что ему снились львы, которых он видел в Африке и про которых говорил Папа, - огромные львы, совсем не похожие на тех, что живут в зоопарке и едят разрубленное мясо из рук хмурых смотрителей, которые к слову <свобода> относятся как к морфологической данности, но отнюдь не как к такому понятию, которое определяет человеческое счастье.