Лазоревая степь (рассказы) | страница 4
Он и говорит: — Вот што, дед Захар, я оченно уважаю твои заслуги перед моим папашей, но внуков твоих вызволить не могу. Они коренные смутьяны. Смирись, дед, духом.
Я ножки его обнял и ползу по крыльцу.
— Смилуйся, пан! Родимушка мой, вспомни, как дед Захар тебе услужал, не губи, у Семки мово ить дите грудное!
Закурил он пахучую папироску, дым кверху пущает и говорит:
— Поди скажи им, мерзавцам, пущай придут ко мне в комнаты; ежели выпросят прощение — так и быть; ради папашиной памяти, вкачу им розог и запишу в свой отряд. Может, они усердием и покроют свою страмную вину.
Я рысью во двор, рассказал внукам, тяну их за рукава.
— Идите, дурные, с земли не вставайте, покеда не простит!
Семен хоть бы голову поднял. Сидит на припечках и былкой землю ковыряет. Аникушка глядел-глядел на меня, да как брякнет:
— Поди, — говорит, — к своему з….. пану и скажи ему, мол, дед Захар на коленях всю жисть полозил и сын его полозил, а внуки уже не хочут. Так и передай!
— Не пойдешь, сучий сын?
— Не пойду!
— Тебе, поганцу, жить-помирать — один алтын, а Семку куда тянешь? На кого бабу с дитем кинет?
Вижу, у Семена затряслись руки, копает землю былкой, ищет там неположенного, сам молчит. Молчит, как бык.
— Иди, дедушка, не квили нас, — просит Аникей.
— Не пойду, гад твоей морде! Анисья Семкина руки на себя наложит в случай чего!..
У Семена былка-то в руках — хрусть и сломалась.
Жду. Обратно молчат.
— Семушка, опомнись, кормилец мой! Иди к пану.
— Опомнились! Не пойдем! Иди полозь ты! — лютует Аникушка.
Я и говорю:
— Попрекаешь тем, што перед паном на коленках стоял? Што же, я человек старый, вместо материной титьки панский кнут сосал. Не погребую и перед родными внуками на колени стать.
Стал на колени, земно кланяюсь, прошу. Мужики отвернулись, быдто и не видят.
— Уйди, дед! Уйди, убью!.. — орет Аникушка, а у самого пена на губах и глаза дикие, как у заарканенного волка.
Повернулся я и опять к пану. Ножки его прижал к грудям, не отпихнет, руки закаменели и уж слова не выговорю. Спрашивает: — Где же внуки?
— Боятся, пан…
— А, боятся… — и больше ничего не сказал. Сапожком своим ударил меня прямо в рот и пошел на крыльцо.
Дед Захар задышал порывисто и часто; на минуту лицо его сморщилось и побелело, страшным усилием задушив короткое старческое рыданье, он вытер ладонью сухие губы, отвернулся. В стороне за музгой коршун, косо распластав крылья, ударился в траву и приподнял над землей белогрудого стрепета. Перья упали снежными лохмотьями, блеск их на траве был нестерпимо резок и колюч. Дед Захар высморкался и, вытерев пальцы о подол вязаной рубахи, снова заговорил: