Роман с героем конгруэнтно роман с собой | страница 29



Возле рыбзавода стоят в солнце и рыбьем запахе женщины. Их очень много. Они приехали сюда со всего Союза, как тут недурно выражаются — «по гербовке», на путину, и они уже достаточно долго здесь. Они стоят сейчас неподвижно и даже как бы оцепенело, но как-то так глядят на моего капитана, что — боюсь — этот их уперто-впитывающий взгляд не понравился бы жене Людмиле. Мне он тоже не нравится, довести бы уж капитана в целости до заводоуправления, вот я что начинаю думать. Капитан же идет беспечно, как сайра, рассказывает, как ловил возле Камчатки крабов, смеется. А женщины, не делая ни единого движения и, по-моему, даже не моргая, всё глядят на моего капитана как-то так, что уже безнравственно и аморально, как некто любит выразиться, даже просто глядеть — как они глядят…


Дался мне этот капитан! Обратно пусть его провожает директор завода или он сам перепрыгивает прямо из цеха на свой сейнер «Старательный». И чего он опять у меня такой стерильный, этот капитан? Он, может, ангел? Во сне он же страшно мычал, как глухонемой — перед казнью, во сне из него с клекотом вырывались слова, каковые на Руси издавна передают невозможность и переполнение души. И он же ударил того матроса, когда рыба шла валом, мы долго стояли в очереди на сдачу, тайком бегали к водопаду — заправиться дармовой водой, опоздали в свою очередь и рыбу у нас не приняли, комбинат уже не справлялся, полный трюм пришлось вывалить прямо за борт, шкура у сайры ядовита, не то там — окись меди, не помню, химия еще не вошла в круг моих прозрений, сайру в трюме бесконечно держать нельзя. Матроса я в тот день видала, глаз у него заплыл, его потом подменили на вахте. Но, может, ударил и не капитан, а тихоня-стармех, этот — мог. А скорее всего — капитан, так говорили. Значит, я в своем капитане ничего не поняла, он меня в свою конфликтную душу не допустил, да я не больно-то и рвалась, переполненная чисто художественными впечатлениями вокруг, он мне был — между прочим — скучен своим внешне-стерильным приятием любых обстоятельств мира и готовой цельнокроенностью суждений, лень было продираться сквозь все это — вглубь. Так и прохлопала капитана.


Я живу — как трава, мыслей нет у меня, только соки и сроки. Я живу — как трава под ногами зверья, но зверье — не мое и не богово, так, зверье из случайного логова. Я живу — как трава, только тем и жива, что траве не видать, что за дебри — трава…


Какими упорными репьями впились в меня, однако, Его словечки: «Это безнравственно и аморально — решать задачу по геометрии в измятой тетради», «Это безнравственно и аморальна — слышать только себя, кричать всем сразу и не давать Мишке Репецкому вставить слово», «Это безнравственно и аморально — быть столь чудовищно невнимательными на уроке алгебры, чтобы не заметить, что учитель сделал ошибку во втором примере, для кого же я ее делал?» Это безнравственно и аморально — думать только о Нем, на Шпицбергене, в Кызыл-Кумах и на Курилах, когда есть (возможно, но невероятно) и другие люди, того заслуживающие, ходить за Ним по пятам, следить за Ним издалека (Он такого права мне не давал), дышать за Его плечом (тоже мне, Азраил!). Что за навязчивая идея, будто мне нужно Его понять, и, только поняв Его, я пойму что-то глубинное в себе? Что, освободившись таким способом — от Него, я освобожусь от себя, себе мешающей? Словно Он все время требует от меня чего-то, чего я дать не могу. Он — ничего не требует. Он и знать не знает.