В бутылке скрытая блондинка | страница 4
Со мной он был откровенен - посвящал в дела семьи, оставшейся в Горьком ("отношения трудные - мою жену можно понять"), рассказывал о той единственной женщине, которую любил всю жизнь. Хочу надеяться, что Нина Яковлевна Дьяконова не будет на меня в претензии, если я назову ее имя. Понимая всю безнадежность этой любви, Чемоданов говорил о ней со слезами отчаяния. Английская филология, которая считалась его прямой специальностью, была ему интересна, но он не пытался писать, печататься - вся его творческая энергия уходила на лекции. Он был гениальный лектор, подобного я больше не встречал. Может быть, если когда-нибудь найдутся студенческие записи, родится книга, созданная им устно. Он строил лекцию, как архитектурное сооружение, придумывал повороты и переходы, отступления и умолчания. Лекция была для него самоцелью, а не промежуточным этапом, как для многих из нас. Если существует искусство лекции, то он был классиком этого искусства. Он понимал, что подобен ваятелю статуй изо льда: статуя растает, останется лужа. Что ж из этого? К иному он не стремился. Иногда он говорил о театре: ведь и спектакль исчезает навсегда, остаются восторженные возгласы зрителей и тщетные попытки аналитиков закрепить мизансцены в слове.
Мы часто говорили об этих "статуях изо льда"; я убеждал его записывать, закреплять находки - хотя бы для самого себя, чтобы на другой год не начинать все сначала. Он сердился: не стану я ремесленником; чем повторять самого себя из года в год, лучше буду башмаки тачать! Смысл в творчестве всякий раз создавать заново! Иначе лучше бросить все это, да и вообще все бросить. Мотив самоуничтожения время от времени возвращался, но я к нему не относился всерьез.
Я только позднее стал понимать трагизм его мироощущения. Наши вечерние беседы иногда прерывались из-за того, что он посреди разговора вдруг засыпал, или ронял зажженную папиросу на кучу газет, или, покачиваясь на табуретке, терял равновесие. Говорил он безотносительно к собеседнику, глядя в угол, сбивчиво, но с настойчивостью маньяка. Его особенно мучила мысль о тирании коллективных идей. "Разве вы не видите, Эткинд (он называл меня по фамилии), что миром владеет безумие? В прошлые годы они требовали, чтобы я учил студентов первоэлементам Марра. Вы их помните? Сол, йон, бер, рош. Ну, Марр был сумасшедший, причем тут я? Теперь они требуют, чтобы я повторял другие нелепости... Знаете, меня вызывал Богданов, просил не подводить институт... Мне не жалко, сошлюсь на корифея, но разве можно так жить? Все верили, что Марр - гений, теперь верят, что Марр - дурак... Зато верят, что корифей... Эх, что тут говорить! Вот вы космополит, Эткинд, а ведь и я космополит... И тоже все повторяют, все несут околесицу... Да мне все равно, что они такое несут, - меня пугает, что все вместе, дружно, хором. Сегодня орут одно, завтра будут орать другое: вчера за Марра, сегодня против Марра. Пусть орут, почему я должен орать с ними?.." Этот монолог я привожу по беглой записи того времени; я только очистил его от слов, которые лингвист Чемоданов называл "экспрессивной лексикой", - заполняя паузы, он обильно уснащал ими свою речь.