Двадцатые годы | страница 23



— Но все же…

— А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак — первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный — кулак, слабый — бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин — потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода.

— Но ведь бедняков больше, это же армия…

— Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое «пролетарское государство». «Все куплю», — сказало злато. «Все возьму», — сказал булат… Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин — государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков… — Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: — Однако оставим этот студенческий спор…

— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.

Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.

— А где вы видели простоту?

Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…

Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:

— Ну как, нравится он тебе?

Славушка ответил не задумываясь:

— Да.

Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…

Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.

Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…

Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…

На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.

— Ты чего? — спросил Федор Федорович.

— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.

Все сидят за столом, ждут.

Старуха скребет по столу ложкой.