Роман с простатитом | страница 47



(черный, хотя она выдавала себя за рыжую) утопал под наплывающим тестом нетренированного живота. Когда любишь человека, еще можно закрыть глаза – если он сам не пихает себя тебе в нос.

Что меня и сейчас злит – она меня же и пыталась выставить в смешном виде, этаким Прекрасным Иосифом. Но главное – до чего же привыкла все выдирать силой!..

Покуда касса удостоивает размотать наш крендель, хельсинкская разрядка сменяется рейгановской зарядкой, а я успеваю одним глазком что-то все же и прочесть. Читать просто ради удовольствия – для меня такой же знак деградации, как отказ от физических упражнений. Но прежде я доискивался в книгах какой-то

“правды” – теперь же я прекрасно уяснил, что все духовное творчество – это бегство от правды, вернее, противостояние ей, самой главной правде о нашей незначительности в реальном мире, порыв возвести иную реальность, в которой ее создатель был бы значительным лицом – был бы если не Хозяином, то его сыном, другом, подопечным, на худой конец – личным врагом, а не просто случайной жертвой, подвернувшейся под бешеные жернова исполинской мельницы, мелющей пустоту.

Платон: реальность – тень, а мы на дружеской ноге с высшей

Подлинностью. Спиноза: бычье усилие воссоздать живопись посредством чертежа. Гегель: титанический подхалимаж, попытка придать высший смысл рассевшемуся на наших косточках куражливому

Скотству. Шопенгауэр: тщетная попытка нахамить ему же, слепоглухонемому… Всюду бегство от незначительности.

Израильская военщина захватывает Фольклендские острова. Я бреду через города, годы и климаты; туннели и эстакады сменяются морозом и жарой, мимо проносятся поезда и автобусы, советские люди многократно вдоль и поперек перекрывают Енисей, объявляют голодовку, требуя соблюдения Конституции, где-то открывают высокотемпературную сверхпроводимость, но – дураков нет: когда я начинаю оживать, а предметы – что-то означать, ушибает решительно все, все говорит об утрате – вчерашней или завтрашней. В этом подъезде я до смыкания разинутых мостов целовался с моей бедной исчезнувшей женушкой, вот в такой же твердыне чухонского модерна – с богатой, ворчливо-любящей в ту пору, – и такая взвивается симфония горя, любви, жалости, стыда!.. А в этот клуб я водил дочку… Но – дочка бьет живой болью, поддых, а не в нарыв за составной костью. Я никому и ничего не могу рассказать о ней, ибо это чистая боль, без проблеска красоты.

Внезапно на черной воде канала я вижу сразу две косо легшие друг на друга, совсем по-разному искаженные тени одной и той же достоевской (добужинской) решетки – и догадываюсь, что одна из них тень, а другая – отражение, – и вспоминаю, как в Алма-Ате полчаса не мог оторваться от дышащей узорчатой тени листвы на фонтанных струях. И сколько же этого золота утекло у меня между скрюченными от муки пальцами – и будет утекать, утекать, утекать, покуда не заструится сначала огонь, а потом земля.