Тайна Запада: Атлантида - Европа | страница 7
«Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?» Глядя сейчас на Россию, Запад мог бы посмеяться над этим пророчеством Тютчева («Россия и революция»). Но если русский потоп, со второй всемирной войной, дойдет, схлынув с России, до Запада, — а вероятно, дойдет, — то, может быть, «смешное» пророчество страшно исполнится.
Кажется, и Тютчеву являлось то же видение, как Тургеневу: за всеми концами исторических циклов — конец самой истории:
Не будучи похожим на своих читателей, поставить знак равенства между второй всемирной войной и Атлантидой-Европой очень легко; но, будучи на них похожим, — очень трудно, почти невозможно.
«Господи, дай мне простых, понятных слов». Должен бы молиться всякий, кто хочет в наши дни говорить о Конце.
«Тятенька, боюсь» — вот, кажется, самое простое слово, но попробуйте сказать его в нынешней, «мирной» Европе, — будет «неприлично», в лучшем случае, а в худшем — «забавно».
Если бы меня спросили, что для современного, среднего, «цивилизованного» человека наиболее дико, чуждо, непонятно, невместимо, я бы ответил: «Конец». Мы, можно сказать, на свет рождаемся с аксиомой благой бесконечности: всякая бесконечность лучше конца; всякая величина с коэффициентом бесконечности становится абсолютно-положительной. Кое-что о «дурной бесконечности» мы знаем, но так смутно, что это нам ни к чему не служит. Хуже всего, что в этой «врожденной аксиоме» происходит, то ли по общей слабости человеческого ума, то ли по особому дурному вкусу, свойственному европейской цивилизации последних трех-четырех веков, смешение «бесконечного» с огромным. Внешне-огромное может быть внутренне-пустым, ничтожным, — это мы тоже знаем, но так отвлеченно, что и это нам не служит ни к чему.
Воля к огромному — ничтожному, дурной вкус к «дурной бесконечности», погубили несколько великих цивилизаций — ассиро-вавилонскую, эллинистическую, римскую; может быть, погубят и европейскую.
Греков, до эллинизма, спасала если не религиозная, то эстетически-врожденная аксиома благого конца — меры: все, что прекрасно, здесь, на земле, ограничено, замкнуто, закончено; вольно стремится к своему концу и пределу; красота есть человечески-божественное явление Конца. Вот почему воля к прекрасному связана у греков с волей к трагическому, с «любовью к року», amor fati: кто родился, принял начало — жизнь, тот принял и конец — смерть; вот почему греки создали столь непонятное нам слово apeiron, «бесконечное» — «неиспытуемое», то, чего нельзя и не должно пытать, познавать; хаотически-безвидное, безóбразное и безобразное. Наша оценка здесь опрокинута: конец лучше бесконечности. В греческом искусстве эсхатология — начало эстетики, а в греческой мистерии — начало религии.