Бешеные деньги | страница 37
Василий (таинственно). Здесь-с.
Телятев. Где же он?
Василий молча и величественно указывает на дверь во внутренние комнаты.
Отчего же его принимают, а меня нельзя?
Василий. Потому сродственник.
Телятев. Такой же сродственник, как и вы, Василий Иваныч. Уж вы меня извините, я останусь, а вы подите в переднюю.
Василий. Оно точно, что в это время барин никогда дома не бывает, а если в другой раз…
Телятев. Ну, довольно, Василий Иваныч! Учтивость за учтивость, а то я скажу вам: «Пошел вон!»
Василий. Можно, для вас все, сударь, можно. (Уходит.)
Телятев один.
Телятев (вынимает из кармана письмо и читает):
И все так точно и надул. Он сродственник, а меня и принимать не приказано. Что же мне делать? Уступить даром как-то неловко, что-то за сердце скребет. Подожду их, посмотрю, как она его будет провожать. Вот удивятся, вот рты-то разинут, как я встану перед ними, как statua gentilissima.[7] А статуя Командора, – мне один немец божился до того, что заплакал, – представляет совесть. Ужасно будет их положение. А не лучше ли явиться к ним самому, оно, конечно, не совсем учтиво… Где они скрываются?(Подходит к двери и прислушивается.) Никого нет. Проникну далее. (Отворяет осторожно дверь, уходит и так же осторожно затворяет.)
Входят Васильков и Василий.
Васильков и Василий.
Васильков (быстро). Был без меня кто-нибудь?
Василий. Господин Глумов. Вот и записку оставили.
Васильков (строго). А еще кто?
Василий. Господин Кучумов… а…
Васильков. Ну, хорошо, ступай!
Василий уходит.
Кучумов так стар, что и подозревать нельзя; моя жена женщина со вкусом. (Останавливается перед столом в задумчивости и видит записку Глумова. Вынимает из кармана письмо и сличает с запиской Глумова.) Ничего не похоже, а я думал, что он. (Читает письмо.)
«Будь дома в два часа непременно, и ты поймешь смысл этих слов» (Короткое молчание.) Что это, шутка или несчастие? Если это шутка, то глупо и непростительно шутить над человеком, не зная его сердца. Если это несчастие, то зачем же оно приходит так рано и неожиданно? Если б я знал свою жену, я бы не колебался. Как любит, как чувствует простая девушка или женщина, я знаю; а как чувствует светская дама, я не знаю. Я души ее не вижу; я ей чужой, и она мне чужая. Ей не нужно сердца, а нужны речи. А у меня речей нет. О, проклятые речи! Как легко мы перенимаем чужие речи и как туго перенимаем чужой ум. Теперь говорят, как в английском парламенте, а думают все еще как при Аскольде. А делают… Да что здесь делают? Ничего не делают. Но что же, однако, значит это письмо? Пойду покажу его Лидии. Но если, если… боже; Что мне делать тогда, что мне делать? Как повести себя? Нет, нет, стыдно в таком деле готовиться, стыдно роль играть! Что подскажет мне глупое провинциальное сердце, то и сделаю.