Генрих Гейне и мы | страница 2



 вызывают у французов, переживших Вторую империю, невольную горечь; при этом некоторые из них, желая прикрыть свое недовольство, умудряются расслушать в бряцании наполеоновской легенды даже отзвуки «старых счетов еврейского квартала». Поляки? Но простят ли они когда-нибудь Гейне его Крапюлинского?[8]

Если есть — не решаюсь сказать народ, но общество — интеллигенция, которой Гейне, действительно, близок по духу и у которой нет, да и не может быть с ним никаких политических счетов, — так это, кажется, только мы, русские. Особенно в шестидесятые годы и в начале семидесятых мы любили Гейне, пожалуй, больше собственных стихотворцев.

Кто из поэтов наших, начиная с Лермонтова, не переводил Гейне (Майков, Фет, Алексей Толстой)? Гейне имел даже как бы привилегированных русских переводчиков, тесно связавших с его поэзией свои имена: таковыми были М. Л. Михайлов[9] и ныне здравствующий П. И. Вейнберг.[10] Правда, русские всегда понимали Гейне своеобразно, но что мы не только чувствовали его обаяние, а провидели его правду лучше других народностей, — это не подлежит сомнению.

И на это было много причин. Во-первых, русскому сердцу как-то трогательно близко все гонимое, злополучное и страдающее, а таков именно Гейне.

Далее, мы инстинктивно уклоняемся от всего законченного, застывшего, общепризнанного, официального: истинно наша муза это — ищущая дороги, слепая муза Тютчева, если не кликуша Достоевского.

И поэзия Гейне, эти частые июльские зарницы, эта «легенда веков при вспышках магния»,[11] как превосходно выразился о поэзии Гейне один французский писатель, своеобразно воспринятые нашей больной славянской душою, показались ей близкими, почти родными: они не испугали ее, как «отравленные цветы» Бодлера,[12] и не оставили ее холодной, как всевозможные классики, начиная с Эсхила и кончая Мореасом[13] (причем, увы, не следует пропускать и Олимпийца из Веймара[14]). Самая антиклассичность Гейне сближала его с нами. Когда-то Шиллер с увлечением и даже проникновенно рядил своих современников в маскарадные костюмы олимпийцев. Но Шиллер любил античность. И, конечно, сам он первый чувствовал, что пишет совсем не то, что читал.

Не так было с Гейне. Стоит прочесть «Северное море»,[15] и вы поймете, что классическая застылость контуров и даже эмблематичность олимпийцев прямо-таки была ему не по душе, оскорбляла его эстетически. Посмотрите, что он сделал с Посейдоном![16] А Амфитрита[17] — эта торговка рыбой — и эти глупые дочери Нерея? Правда, в «Романцеро» мелькнул на минуту перед влюбленной в свою мечту монахиней такой очаровательный Аполлон,