Лавра | страница 19
Бывало, я засиживалась до утра, чтобы, поспав часа два-три, явиться ко второй паре, и, слушая лекцию по экономической статистике, еще и норовила прикемарить. Конечно, по-настоящему я никогда не засыпала, но, слушая монотонный голос, вещавший о парных показателях, внутренне погружалась в ту или иную книжную фразу, размышляя о ней так и эдак. Предметы, которые я изучала в институте, от этих тем отстояли далеко, а потому, в общем, не входили с ними в противоречие. Исключение составляла философия. На лекции, посвященной категориям случайного и необходимого, я, неожиданно для себя, подняла руку и горячо возразила профессору, принуждая его признать мою правоту: если кирпич упал на определенную голову, то по отношению к данной голове этот роковой случай не является случайностью. Ну, то есть, к примеру, если кому-то сильно и постоянно не везет, что-то от раза к разу не складывается, глупо списывать все на простые совпадения. Не решаясь на явные ссылки, я приводила доводы, почерпнутые из бахромчатых книг, и в конце концов договорилась до того, что потребовала от профессора безоговорочного признания высшей силы. Аудитория, вначале слушавшая с интересом, постепенно его теряла, поскольку не успевала следить за ходом нашей полемики, которой мы предавались до конца пары с истинно философской страстью. Профессор входил в раж, ссылаясь то на римлян, то на греков, я же в ответ обличала его в том, что нельзя же на исходе XX века - делать вид, будто две тысячи лет назад ничего особенного не произошло. Отчаявшись, он привел дурацкую цитату из Энгельса о бессилии дикарей в борьбе с природой, но сам же махнул рукой, предвидя мой следующий ход. Я уже открыла рот, чтобы, вконец забыв об осторожности, перечислить ему пять-шесть имен этих дикарей, но тут прозвенел звонок. Дома, поразмыслив и порывшись в бахромчатых книжках, я нашла новые беспроигрышные доводы, но, прикинув возможные последствия, больше не открывала рта. На лекциях он объяснял марксистско-ленинские постулаты, изредка косясь на меня, и я, исправно записывая под его диктовку, иронически и многозначительно улыбалась, так сказать, в усы.
В конце года на экзамене, когда я, дисциплинированно и миролюбиво исписав листочек, села напротив, профессор не дал мне раскрыть рта. "Знаю, знаю, все знаю". Широким жестом он пододвинул мою зачетку и вывел "отлично" в подведомственной ему графе. До сих пор у меня нет внятного объяснения причин такой решительности. Первое, что приходит в голову, - самое простейшее объяснение - это тайное согласие профессора-атеиста с моими бахромчатыми доводами, согласие, которое он не желал обнародовать в присутствии комиссии. Заведи я свою пластинку, ему пришлось бы прервать меня и выставить неудовлетворительный балл. Если это объяснение и верно, профессор сильно переоценивал мою бесшабашность. У меня не было мысли рисковать отличной оценкой ради сомнительного удовольствия высказаться "по правде". Листочек, исписанный мною, слово в слово повторял параграфы учебника. А может быть - и это объяснение кажется мне более приятным - ему не хотелось, чтобы я, сидя напротив комиссии, говорила то, во что не верю: повторяла, с моей точки зрения, заведомую ложь. Грех понуждения он не хотел брать на себя.