Орлы над трупом | страница 9
Они постояли секунду, глядя друг другу в глаза.
Наташа ушла, Андрей кинулся застилать постель, поглядывая на торчащий над кедровым бортиком профиль.
– Милый, ты все еще сердишься?
Руки дрожали.
Вдох-выдох, Андрей, вдох-выдох.
Семья, расположившись на капоте ржавой «копейки», азартно запихивалась колбасой и помидорами. Толстяк-отец брызнул помидорным соком толстяку-сыну в глаз, все засмеялись, не переставая жевать. Пикник на обочине. Нажрутся и поедут дальше, отдуваясь и рыгая на каждой ямке. Бывают противные люди. Сами по себе противные, такими их природа задумала: что бы ни сделали – противно. Мих Мих Полунин тоже был таким. Андрей представил его живым. Как он ел, сосредоточенно нависнув над едой. Как хрустел пальцами. Как садился в машину, на ощупь водружая зад на сиденье. Ведь отчего бы ему так? Он был не настолько толстый – просто противное перло из него во все стороны. Представил, как тот кормил собак, цапая куски мяса всей пятерней и швыряя их по очереди то Бивису, то Батхеду, пока миска не оставалась пустой. Тогда он мог, поставив миску на дорожку, этой же рукой взяться за дверную ручку – или шлепнуться в пластмассовое кресло на веранде и облапить поручни. Все в нем было противным. Даже его лысина. Особенно лысина. Со всеми ее недобритыми складочками на затылке, которые в жару он протирал натянутым на палец платком. Пожалуй, в гробу он имеет самый приличный вид за все время, что может припомнить Андрей.
– Не сердись. Подумаешь, – махнула лаковыми коготочками.
Зачем она его дразнит? Чего добивается? Сейчас он слаб – слаб, чего скрывать. Она понимает. Но рано или поздно он соберется. Эту слабость нужно переждать. Слабость пройдет сама по себе, как грипп. Ему станет легче. Он поймет, что нужно делать, – это главное. Пока переждать. Переждать. Понять, что делать дальше. Когда он поймет, что делать, все встанет на свои места.
Бензовоз, звякая свисающей до асфальта цепью, полз впереди. Андрей подрезал его: пусть не болтается посреди дороги. За спиной взвыли тормоза. Кажется, Наташу испугала его выходка. Она замолчала. Может быть, хоть так получится заставить ее молчать.
Шесть лет назад, когда они только поженились, он любил ее подпоить. Зрелище было исключительное. Останавливаясь только для того, чтобы промочить горло и быстренько подвести губы, Наташа о чем-нибудь болтала. Обо всем подряд, несла и с Дону и с моря. Сыпля жестами и сверкая глазами, вскакивала и лопалась перед ним, как салют, – и он, смеясь, просил ее потише, потише, – то струилась гибко и томно, рассуждая, как было бы здорово заработать много денег и путешествовать до самой старости, то скукоживалась, туго собирая подушечки пальцев у самого носа для того только, чтобы продемонстрировать, какой маленькой оказалась гадкая мошка, помешавшая ей выспаться. Слова катились карнавальной канонадой – вдруг обрывались, чтобы какое-нибудь особенное слово, вроде великолепно! или отпад! – оторвавшись от массовки, прошествовало перед слушателем во всем параде. Она успевала перевоплотиться в то, что произносила вот сейчас, сию секунду. И если рассказывала о прекрасных пальмах, что ждут их, глухо гремя листьями, на черно-розовом вечернем берегу, то вытягивалась в струнку и качалась, прикрыв глаза. Она была такая. Искрила.