Назову себя Гантенбайн | страница 21



– Гм, – говорит он, – ну и дождь опять! Я на это не поддаюсь, пью молча.

– Любая история – вымысел, – говорю я через некоторое время, не сомневаясь, однако, в том, что ему пришлось несладко в русском плену, говорю вообще, – любое проявление «я» – это роль.

– Господин доктор, – говорит он, – еще стакан виски? Господин доктор!

– Наша жажда историй, – говорю я и замечаю, что выпил уже много, это видно по тому, что я не договариваю фраз до конца, а предполагаю, что меня уже поняли в силу моего понимания, – два-три случая, может быть, – говорю я, – каких-нибудь два-три случая, самое большее, – вот и все, что есть за душой у человека, когда он рассказывает о себе, вообще когда он рассказывает; схемы пережитого, но не история, – говорю я, – не история.

Я пью, но мой стакан пуст.

– Нельзя видеть себя самого, вот в чем дело, истории видны только со стороны, – говорю я, – отсюда паша жажда историй.

Я не знаю, слушает ли меня бармен, после того как он шесть лет провел на Урале, и достаю сигарету, чтобы быть независимым.

– Есть ли у вас история? – спрашиваю я, после того как он только что рассказал мне то, что он явно считает своей историей, и говорю: – У меня – нет.

Я курю – я наблюдаю, как он берет мой пустой стакан с цинковой стойки, чтобы окунуть его в воду, и как хватает другой, свежий, сухой, я не могу помешать ему приготовить мне следующий стакан виски; именно потому, что я за ним наблюдаю, я не могу ему помешать… Я думаю о человеке с Кеша, об истории, которой я до сегодняшнего дня никому не рассказывал, хотя она меня снова и снова преследовала, об истории убийства, которого я не совершил. Я верчу свой стакан, спрашивая:

– Вы были когда-нибудь на Кеше? – Кеш, – спрашивает он, – что это такое? – Пик Кеш, – говорю я, – такая гора.

– Нет, – говорит он, – а что?

Чепуха! – думаю я. Почему он должен быть именно тем человеком, которого я встретил на Кеше в 1942-м? Я умолкаю. Чепуха. Я пью.

– Каждый раньше или позже выдумывает себе какую-нибудь историю, которую он принимает за свою жизнь, – говорю я, – или целый ряд историй, – говорю я, но я слишком пьян, чтобы уследить за своими же мыслями, и от досады на это я умолкаю.

Я жду кого-то.

– Я знал одного человека, – говорю я, чтобы говорить о чем-нибудь другом, – одного молочника, который плохо кончил. Он угодил в сумасшедший дом, хотя не считал себя ни Наполеоном, ни Энштейном, наоборот, он считал себя молочником и никем другим. Да и на вид он был настоящий молочник. Между делом он собирал почтовые марки, но это была единственная в нем черта фанатика; он был старшиной пожарной дружины, потому что он был так надежен. В молодости, я думаю, он занимался гимнастикой; во всяком случае, это был здоровый и миролюбивый человек, вдовец, трезвенник, и никому в нашем приходе и в голову не взбрело бы, что его когда-нибудь посадят в сумасшедший дом.